Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Для меня его приходы к нам запоздали на несколько лет, потому что я к нему до известной степени охладел. И в этом не было противоречия с тем, что его известность росла. Редко бывает так, чтобы в то время, когда произведение одного писателя становится общепонятным и празднует победу, не появилось другого, принадлежащего перу писателя, пока еще не пользующегося известностью, и чтобы читатели с повышенными требованиями не начали создавать новый культ взамен почти окончательно утвердившегося. Фразы в книгах Бергота, которые я часто перечитывал, были так же доступны моему пониманию, как мои собственные мысли, как мебель у меня в комнате или экипажи на улице. В его книгах все было отчетливо видно, если и не так, как до знакомства с его творчеством, то, во всяком случае, так, как он приучил нас видеть. Но вот новый писатель начинает выпускать книги, в которых связь между вещами отличается от той, какую усматривал между ними я, – настолько, что я у него почти ничего не понимаю. Он пишет так: “Рукава для поливки с восторгом слушали изящную беседу дорог (это мне понятно, и я мысленно бегу по обочинам), отходивших каждые пять минут от Бриана[249] и от Клоделя[250]”. Тут уж я ровным счетом ничего не понимаю: я ждал названия города, а мне сообщают фамилию человека. Но я сознаю, что фраза написана не плохо, а что

это я недостаточно силен и ловок, чтобы добраться до ее смысла. Я вновь и вновь собираюсь с духом и во весь мах мчусь к тому месту, откуда мне должна открыться новая связь вещей. И каждый раз, добежав приблизительно до половины фразы, я шлепаюсь, как впоследствии в полку во время упражнений с так называемыми гимнастическими снарядами. И все же я восхищаюсь новым писателем, как восхищается неуклюжий мальчик, получивший по гимнастике единицу, своим ловким товарищем. Зато я уже не так восхищаюсь Берготом – его прозрачность кажется мне теперь недостатком.

Было время, когда все вещи сейчас же узнавались на картинах Фромантена[251] и не узнавались на картинах Ренуара. Люди со вкусом говорят нам сегодня, что Ренуар – великий живописец XVIII века. Но они забывают о Времени и о том, что даже в конце XIX века далеко не все отваживались признать Ренуара великим художником. Чтобы получить такое высокое звание, и оригинальный художник, и оригинальный писатель действуют по способу окулистов. Лечение их живописью, их прозой не всегда приятно для пациентов. По окончании курса врач говорит нам: “Теперь смотрите”. Внезапно мир (сотворенный не однажды, а каждый раз пересоздаваемый новым оригинальным художником) предстает перед нами совершенно иным и вместе с тем предельно ясным. Идущие по улице женщины не похожи на прежних, потому что они ренуаровские женщины, те самые ренуаровские женщины, которых мы когда-то не принимали за женщин. Экипажи тоже ренуаровские, и вода, и небо; нам хочется побродить по лесу, хотя он похож на тот, что, когда мы увидели его впервые, казался нам чем угодно, только не лесом, а, скажем, ковром, и хотя в тот раз на богатой палитре художника мы не обнаружили именно тех красок, какие являет нашему взору лес. Вот она, новая, только что сотворенная и обреченная на гибель вселенная. Она просуществует до следующего геологического переворота, который произведут новый оригинальный художник или новый оригинальный писатель.

Тот, кто заменил мне Бергота, утомлял меня не бессистемностью, а новизной приведенных в строгую систему, но непривычных для моего мысленного взора отношений. Я спотыкался на одном и том же месте, и это наводило меня на мысль, что тут с моей стороны требуется какой-то один искусный прием. Впрочем, когда мне, раз из тысячи, удавалось следовать за писателем до конца фразы, то увиденное мною всегда оказывалось шалостью, старой истиной, приманкой, вроде тех, что в былое время я находил у Бергота, но только у нового писателя они были пленительнее. Я думал о том, что не так уж давно обновление мира, подобное тому, какого я ожидал от преемника Бергота, совершил для меня Бергот. И я спрашивал себя: действительно ли, – на чем мы всегда настаиваем, – существует разница между искусством, которое ни на шаг не продвинулось вперед со времен Гомера, и непрерывно развивающейся наукой? Может быть, наоборот: в этом отношении никакой разницы между искусством и наукой нет; на мой взгляд, каждый новый оригинальный писатель заходит дальше своего предшественника; и кто мне поручится, что двадцать лет спустя, когда мне будет легко идти следом за нынешним новатором, не появится другой, а теперешний, подобно Берготу, отойдет на второй план?

Я заговорил о новом писателе с Берготом. Бергот настроил меня против него: он уверил меня, что этот писатель неровен, легковесен, бессодержателен, а главное – он отвратил меня от него тем, что находил в нем потрясающее сходство с Блоком. После этого разговора образ Блока рисовался передо мной на страницах книг этого писателя, и мне расхотелось ломать над ними голову. Мне кажется, что Бергот дал о нем уничтожающий отзыв не столько из зависти к его неуспеху, сколько потому, что он просто-напросто не знал его. Он почти ничего не читал. Большая часть мыслей Бергота перешла из его мозга в книги. Он отощал, точно после операции, во время которой из него вынули мысли. Как только он произвел на свет все, о чем думал, инстинкт продолжения рода отмер в нем. Теперь он вел растительный образ жизни – образ жизни выздоравливающего, образ жизни роженицы; его красивые глаза были неподвижны, чуть затуманены, как у человека, который лежит на берегу моря и следит за мелкой рябью. И все же я не испытывал угрызений совести от того, что мне теперь не так интересно было говорить с ним, как раньше. Он был до такой степени рабом своих привычек, что, когда они у него появлялись, и простые и барские, он некоторое время не мог от них избавиться. Не знаю, что заставило его прийти к нам в первый раз, но потом уж он приходил каждый день по привычке. Он приходил в частный дом как в кафе – чтобы с ним никто не говорил, а чтобы – и то крайне редко – говорил он, мы же, если бы нам хотелось объяснить себе ежедневные его приходы, могли думать, что так он выражает сочувствие нашему горю или что его тянет ко мне. Моей матери был отраден любой знак внимания к больной, и приходы Бергота трогали ее. Она каждый день мне напоминала: “Не забудь поблагодарить его”.

Мы получили, – скромное внимание женщины – это нечто вроде завтрака, которым нас угощает в перерыве между сеансами подруга художника, – в виде бесплатного приложения к визитам мужа визит г-жи Котар. Она предложила отдать в наше распоряжение, если нам требуются мужские услуги, свою “камеристку”, заявила, что сама, “засучив рукава”, готова приняться за дело, а когда мы сказали, что ни в чем не нуждаемся, она выразила надежду, что, по крайней мере, это с нашей стороны не “изворот” – на языке ее круга это слово означало пустую отговорку, к которой прибегают, когда хотят отказаться от какого-нибудь предложения. Она уверяла нас, что профессор, который обычно не говорит с ней о своих больных, так горюет, как будто заболела она. Из дальнейшего будет видно, что даже если она говорила правду, то это и очень мало и очень много со стороны самого неверного и самого признательного из мужей.

Не менее ценные, но только бесконечно более задушевные предложения (они представляли собой сочетание глубочайшего ума, наивысшей сердечности и на редкость удачно найденных выражений) были мне сделаны наследным принцем Люксембургским. Я познакомился с ним в Бальбеке, куда он, еще будучи графом фон Нассау, приезжал к своей тетке, принцессе Люксембургской. Несколько месяцев спустя он женился на очаровательной дочери другой принцессы Люксембургской, сказочно богатой, так как она была единственной дочерью принца, у которого было огромное мукомольное дело. После этого великий князь Люксембургский, у которого детей не было и который обожал своего племянника Нассау, получив одобрение палаты депутатов, объявил его наследным принцем. Как во всех таких браках, происхождение состояния служит и препятствием, и решающим фактором. Я еще в Бальбеке был о графе фон Нассау того мнения, что это один из самых замечательных молодых людей, каких мне доводилось встречать, а его уже тогда полонила мрачная, бьющая в глаза любовь к невесте. Я был очень тронут его письмами, которые он присылал мне одно за другим во время болезни бабушки, и даже мама, умилившись, с грустью повторила любимое выражение своей матери: “Сама Севинье лучше бы не написала”.

На шестой день мама, уступив настойчивым просьбам бабушки, пошла будто бы отдохнуть. Мне хотелось, чтобы бабушка спокойно уснула, и я попросил Франсуазу побыть около нее. Франсуаза, невзирая на мои мольбы, все-таки ушла; она любила бабушку; ее прозорливость и ее пессимизм говорили ей, что бабушка не выживет. И она старалась как можно лучше ухаживать за ней. Но ей сказали, что пришел электротехник, давно работавший в одной и той же мастерской, зять хозяина, пользовавшийся уважением в нашем доме, где прибегали к его услугам много лет, особенно – у Жюпьена. Мы посылали за ним еще до болезни бабушки. Я считал, что на сей раз можно отослать его обратно или попросить подождать. Но дипломатия Франсуазы этого не допускала: так поступить с почтенным человеком невежливо, а с бабушкой можно в данном случае и не считаться. Через четверть часа я вне себя пошел за ней в кухню, и так как входная дверь была отворена, то я увидел, что Франсуаза стоит на площадке “черной” лестницы и разговаривает с электротехником, а стояние на лестнице, хотя там был отчаянный сквозняк, давало Франсуазе то преимущество, что, если бы кто-нибудь из нас вошел в кухню, она могла бы сделать вид, что вышла на лестницу, только чтобы проститься. Наконец электротехник начал спускаться по лестнице, а Франсуаза, вспомнив, что забыла сказать, чтобы он поклонился от нее жене и шурину, все это еще прокричала ему вдогонку. Эту характерную для Комбре заботу о соблюдении правил вежливости Франсуаза распространяла и на внешнюю политику. Глупцы воображают, будто глубже заглянуть в человеческую душу дают возможность крупные события общественной жизни; как раз наоборот: осмыслить эти события можно только изнутри человеческой личности. Франсуаза твердила комбрейскому садовнику, что война – самое бессмысленное из всех преступлений и что наивысшая ценность – это жизнь. А когда началась русско-японская война, Франсуаза высказала мнение, что мы неловко поступили по отношению к царю, не придя на помощь “бедненьким русским”: “Ведь мы же с ними в союзе”, – напоминала она. С ее точки зрения, мы отплатили неблагодарностью Николаю Второму, который всегда “так хорошо об нас говорил”; тут действовал все тот же кодекс ее морали, в силу которого она по просьбе Жюпьена непременно поднесла бы ему рюмочку, хотя знала, что это ему “вредно для желудка”, и согласно которому она считала, что с ее стороны было бы так же бессовестно, как бессовестно со стороны Франции держать нейтралитет по отношению к Японии, не оставить умирающую бабушку и не пойти самой извиниться перед почтенным электротехником, которого понапрасну оторвали от дела.

Мы, к счастью для нас, очень скоро избавились от приходов дочери Франсуазы – она уехала месяца на полтора. К обычным советам, которые давались в Комбре семье больного: “Хорошо бы предпринять недолгое путешествие, переменить климат, улучшить аппетит” и т. д., она прибавляла, пожалуй, единственное предложение – предложение, до которого она дошла своим умом и которое поэтому повторяла при каждой встрече с нами, как бы стремясь вдолбить его нам в головы: “Ей надо было с самого начала лечиться радикально”.

Она не отдавала предпочтение какому-нибудь одному курсу лечения перед другими – ей было важно только, чтобы это лечение было радикальным. А Франсуаза – та видела, что бабушке дают мало лекарств. Так как она считала, что лекарства только портят желудок, то это ее радовало, но она была обижена за бабушку. На юге жили ее родственники, довольно богатые; их дочь, совсем еще молоденькая, заболела и двадцати трех лет умерла; отец с матерью за те несколько лет, что она проболела, разорились на лекарства, на докторов, на скитания по курортам. Франсуазе все это казалось лишней роскошью, как будто ее родственники покупали беговых лошадей или приобрели замок. А родственники гордились тем, что они столько истратили. У них ничего не осталось; не осталось самого дорогого – дочери, но они говорили всем и каждому, что израсходовали на ее лечение столько же и даже больше, чем израсходовали бы первейшие богачи. Особенно льстило их самолюбию, что несчастную девушку в течение нескольких месяцев по нескольку раз в день лечили ультрафиолетовыми лучами. Отец, упоенный своей горькой славой, доходил иной раз до того, что хвастался суммой, в какую ему обошлось лечение дочери, как хвастается иной мужчина тем, что его разорила оперная дива. Франсуаза была неравнодушна к такому пышному реквизиту; реквизит, которым во время болезни бабушки пользовались мы, казался ей слишком бедным, годным для того, чтобы обставить болезнь на маленькой провинциальной сцене.

Внезапно уремия бросилась бабушке на глаза. Несколько дней она ничего не видела. Но глаза у нее были не как у слепой, они не изменились. И я догадался, что она ничего не видит, лишь по необычности некоего подобия улыбки, появлявшейся у нее, когда отворялась дверь, и не исчезавшей, пока с ней не здоровались за руку, – улыбки, которая возникала слишком рано и, стереотипная, замирала на губах, но всегда смотрела прямо перед собой и старалась быть видной отовсюду, потому что она уже не получала помощи от взгляда, который управлял бы ею, отсчитывал бы ей время, указывал бы направление, надзирал бы за ней, изменял бы ее в зависимости от перемены места и выражения лица того, кто входил; потому что, оставшись одна, без улыбки глаз, которая хоть немного отвлекала бы от нее внимание посетителя, она приобретала из-за своей неловкости необычайную многозначительность – она создавала впечатление преувеличенной любезности. Затем зрение полностью восстановилось, кочующая болезнь с глаз перекинулась на уши. Несколько дней бабушка ничего не слышала. Боясь, что ее застигнет врасплох чей-нибудь нежданный приход, что она не услышит, как кто-то войдет к ней в комнату, она поминутно резким движением поворачивала голову к двери. Но шеей она двигала неумело: ведь за несколько дней нелегко приноровиться к такой перестройке, нелегко научиться если уж не видеть звуки, то, по крайней мере, слушать глазами. Потом боли утихли, но зато речь стала еще затрудненнее. Волей-неволей приходилось беспрестанно переспрашивать бабушку.

Поделиться:
Популярные книги

Особое назначение

Тесленок Кирилл Геннадьевич
2. Гарем вне закона
Фантастика:
фэнтези
6.89
рейтинг книги
Особое назначение

Её (мой) ребенок

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
6.91
рейтинг книги
Её (мой) ребенок

Я Гордый часть 2

Машуков Тимур
2. Стальные яйца
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я Гордый часть 2

Адепт. Том второй. Каникулы

Бубела Олег Николаевич
7. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.05
рейтинг книги
Адепт. Том второй. Каникулы

Императорский отбор

Свободина Виктория
Фантастика:
фэнтези
8.56
рейтинг книги
Императорский отбор

Законы Рода. Том 6

Flow Ascold
6. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 6

Начальник милиции. Книга 3

Дамиров Рафаэль
3. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции. Книга 3

Огненный князь 3

Машуков Тимур
3. Багряный восход
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Огненный князь 3

Восход. Солнцев. Книга VI

Скабер Артемий
6. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга VI

Страж. Тетралогия

Пехов Алексей Юрьевич
Страж
Фантастика:
фэнтези
9.11
рейтинг книги
Страж. Тетралогия

Мастер 7

Чащин Валерий
7. Мастер
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 7

Волк 5: Лихие 90-е

Киров Никита
5. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк 5: Лихие 90-е

Сломанная кукла

Рам Янка
5. Серьёзные мальчики в форме
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Сломанная кукла

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18