У каждого своя война
Шрифт:
– Видал мегеру? — тяжело спросил Егор Петрович и рявкнул: — Скройся!
– Ты не шибко разоряйся, Егор, не шибко! — сверкнула глазами Зинаида. — Давно в милиции не ночевал?
– Рота-а! Слушай мою команду! По ближней цели-и! Противотанковыми! Ого-онь! — протяжно заголосил Егор Петрович и, схватив со стола пустую бутылку, запустил ее в Зинаиду. Наверное, попал бы, если бы Зинаида не успела захлопнуть дверь. Бутылка ударилась о дверной косяк, брызнула осколками.
– Пьянь сиволапая! — закричала из-за двери Зинаида. — Щас за Гераскиным пойду! Он тебе мозги быстро вправит!
Из комнаты донесся дьявольский оглушительный хохот Егора Петровича:
– Ура, ребята! Противник в панике отступает!
Степан Егорович сходил за совком и веником, подмел
– Ну хватит, Егор, надоел ты мне. Двигай домой спать.
– Не-е, Степан, не хочу домой... — замотал головой Егор Петрович. — Тоска там смертельная.
– Тогда здесь ложись. Вон занимай мою койку и дрыхни.
– Не-е, Степан! Выпить хочу! У тебя нету? Самую малость, а? — и глаза его были настолько несчастными и умоляющими, что Степан Егорович нахмурился, полез в рассохшийся платяной шкаф, покопался там на одной из полок и выудил поллитровку, со стуком поставил на стол:
– Знал же, что с ножом к горлу приставать будешь... Специально и взял…
– Ох, Степан, какой ты мужик золотой! Точно говорят, фронтовик фронтовика всегда поймет и поможет. — Егор Петрович схватил бутылку, быстро откупорил и стал наливать в стакан. Горлышко бутылки нервно постукивало о край стакана.
– Э-х, Егор, Егор... — задумчиво пробормотал Степан Егорович. — Губим мы себя... не щадим... как на фронте…
– А кому мы нужны, Степа? Мы свое дело сделали — можем отдыхать. Хочешь — не верь, а я иной раз завидую тем, кого поубивало, ей-бо! Отмучились и лежат себе спокойненько... — Он поднял стакан, выпил, и снова выпитое выплеснулось обратно в стакан. Егор Петрович поднял стакан на свет лампочки, усмехнулся. — Чистая! Как слеза Божьей Матери! — и он снова решительно выпил, сделав три больших глотка, и опять долго мучился, выпучивая глаза и гримасничая. Наконец отпустило, и Егор обессиленно откинулся на спинку стула, улыбнулся слабо. — И не пьем мы, а маемся… и не через день, а каждый день…
В коридоре раздался громкий голос Любы, и Степан Егорович весь напрягся, вскинул голову — больно кольнула мучительная мысль: ну сколько это еще будет продолжаться? Сколько он будет тут маяться, ни богу свечка, ни черту кочерга! Уехать надо, вырвать ее из сердца, забыть! Не на что надеяться, ежу понятно, а он все равно надеется. «В безвольную тряпку ты превратился, Степан, — горько думал он. — Почему не скажешь ей? Вот подойди и скажи напрямик. И ответа потребуй.
Поставь, так сказать, вопрос ребром. — Степан Егорович усмехнулся своим мыслям. — Она тебе напрямик и ответит: «Катись, Степушка, колбаской по Малой Спасской, у меня мужик есть, сама привела и менять его на тебя не собираюсь...» А если тебе ясно, что ответ будет именно таким, то зачем спрашивать? Чтобы подвести черту? Подписать себе смертный приговор? Но ведь каждый приговоренный до последней минуты надеется на помилование... Ох и угораздило тебя, Степан». Он почему-то вспомнил, как в сорок седьмом, когда он вышел из госпиталя, приехал в свой дом на Зацепе, в свою квартиру, в свою комнату, в которой жил до войны. В его комнате жили другие люди, целое семейство. Их переселили туда из разбомбленного дома в сорок первом, чуть ли не через месяц после того, как Степан ушел на фронт. Другой бы базарить стал, требовать, чтобы освободили его законную жилплощадь, а то и физическую силу применил бы, но Степан выпил с отцом семейства пол-литру водки, покурили они, побеседовали о житье-бытье. Отец семейства и особенно его жена смотрели настороженно, все ждали, когда незваный пришелец станет «качать права», но пришелец оказался чудной. Выпил, поговорил, пожелал счастливо оставаться и ушел, забросив солдатский сидор за спину.
Отец семейства даже спасибо сказать не успел, а когда опомнился, выбежал за Степаном на улицу, того и след простыл. А Степан попил пивка в пивной, пожевал черных сухариков и отправился в райисполком, добился до какого-то начальника средней руки, изложил ему, дескать, так и так, живут на моей законной жилплощади другие люди, целое семейство, и выгонять их рука не поднимается.
– Выбирай, старшина! — радушно улыбнулся начальник. — К героям войны отношение особое.
Степан Егорович повертел в руках два ордера и почему-то выбрал на Большой Ордынке. Начальник тут же вписал в него фамилию Степана Егорыча и сказал на прощание с улыбкой:
– Что же ты третью Славу-то не получил? Был бы почетный кавалер трех степеней.
– Мне и двух степеней за глаза хватает, — ответил Степан Егорович.
Вот судьба-индейка, сам выбрал, сам попал как кур во щи. Когда Степан Егорович позвонил в дверь этой квартиры, открыла ему Люба, и как глянула на него своими голубыми глазищами, так у Степана Егоровича и дыхание перехватило, сердце оборвалось…
Пьяный Егор Петрович молол что-то свое, а Степан Егорович думал о своем, перебирал нехитрые мыслишки, как четки. Сколько раз он собирался сказать все Любе, признаться в своих чувствах, то есть, как это принято говорить, объясниться в любви. Духу не хватало, не мог решиться, подходящий момент подобрать. Когда в сорок седьмом он позвонил в дверь и на пороге пред ним явилась Люба во всем своем великолепии, он невольно подумал: «Во повезло-то! Давно такой прухи не было!» Вот и повезло... Теперь не знаешь, куда деться от этого везения. А когда Люба Федора Ивановича в дом привела, так вовсе надо было распрощаться с последней надеждой. Так нет же, дурак, не распрощался, все еще на что-то надеется... мучается... А может, есть в этих мучениях что-то сладостное, облагораживающее человека? Приподнимающее его над мерзостью и тоской в веренице дней, месяцев и лет? Человек без душевных страданий, без сомнений и разочарований быстро превращается в сытую самодовольную хрюшку — чавкает, похрюкивает и хвостиком помахивает. Можно утешать себя, что ты принадлежишь к другой части человечества. Только как хотелось иногда пожить спокойно и уверенно, сытно и весело, без забот и тревог о завтрашнем дне... А ведь он прекрасно видел и понимал, что никакой любви между Любой и Федором Ивановичем не было и в помине, а стало быть, и никакого счастья. Так зачем тогда стала с ним жить? Делить супружеское ложе…
Степан Егорович тихо замычал, скрипнув зубами... Егор Петрович, изливавший свой бесконечный монолог, очнулся, внимательно посмотрел на Степана Егоровича:
– Ты чего, Степан? Зубы, что ли, заболели?
– Зубы…
– А ты стопаря махни. Анестезия! Я когда после первого ранения в госпитале в Кургане валялся, так у них обезболивающих не было! И только спиртом спасались, ей-бо! Шарахнешь граммулек четыреста и дрыхнешь за милую душу... — Егор Петрович с разочарованным видом повертел пустую бутылку, вздохнул. — Кончилась проклятая…
– Больше нету... — развел руками Степан Егорович.
– И на том спасибо, Степан. Пойду к себе. У меня там заначка есть. — Егор Петрович поднялся, пошатнулся, ухватился за стол и одурело помотал головой. — Башка трещит... Э-эх, Степа, жизнь наша кромешная... — Он нетвердыми шагами направился к двери, открыл ее, обернулся: — Слышь, Степан, мы с тобой осередь этого мещанского болота как... две скалы! — и Егор Петрович сжал кулак.
– На болоте скал не бывает... — улыбнулся Степан Егорович.
– Ну средь моря…
– А море не бывает мещанским, Егор. Море — это... море…
– A-а, ну тебя! — и Егор Петрович скрылся за дверью.
Степан Егорович прикурил новую папиросу, тупо уставился в стол с объедками.
На кухне женщины занимались бесконечными хозяйственными делами, гремели сковородками, кастрюлями, чистили картошку, резали лук, крошили капусту и свеклу — обед на завтра, ужин на сегодня. Шипели газовые конфорки, на одной из которых в огромном баке кипятилось белье. И разговоры, разговоры…