У каждого своя война
Шрифт:
– А что я сделаю? Силком, что ли, вселюсь в эту комнату?
– Другой бы взял и вселился! Пусть попробуют трудящего человека выселить! — разорялась Зинаида.
– По закону надо действовать, по закону! — стучал ладонью по столу Игорь Васильевич.
– Знаем, какой ты законник! — набросилась на него кассирша Полина. — Пойдешь взятки раздавать налево-направо!
– Ты что мелешь, Полина? — выкатил на нее возмущенные глаза Игорь Васильевич. — За такие слова я могу и в суд на тебя подать!
– А подавай, не жалко! Напугал! Ишь ты, правда глаза колет! — и Полина ехидно рассмеялась.
– Ладно,
После его ухода скандал разгорелся. Теперь кричали и ругались все, и уже ничего нельзя было разобрать.
Один спорил с другим и все со всеми. Оскорбления сыпались, как горох из порванного мешка.
– Я — деятель культуры, между прочим! — кричал Игорь Васильевич. — А вы?
– Ну-ну, давай, шкура ресторанная, скажи, кто я такая! — наступала на него Зинаида. — Егор, дай ему в глаз! Я отвечаю!
– Ты ответишь, как же... — хмыкнул Егор Петрович и, прихватив со стола недопитую поллитровку, поспешил смыться к Степану Егоровичу.
С уходом Егора Петровича страсти накалились до последнего предела, и, конечно же, вспыхнула драка.
Опять-таки дрались все и со всеми. Побили множество посуды, насажали друг дружке синяков, единственному представителю мужского пола Игорю Васильевичу порвали пиджак и выдрали клок волос из шевелюры.
В разгар драки пришли с улицы Робка и Володька Богдан и замерли на пороге кухни, зачарованно глядя на потасовку.
– Во дают... — восхищенно протянул Володька. — Как же пожрать-то? У меня в животе бурчит.
Они прошмыгнули к порушенному столу, ухватили большую чашку с салатом, набросали на тарелку кружков колбасы, схватили банку со шпротами, несколько кусков хлеба и ретировались в коридор.
– Пошли ко мне, пожрем спокойно, — сказал
Богдан.
– А отец?
– Он у Степана Егоровича пьет…
И друзья удалились в комнату, отужинали на славу и помянули добрым словом покойницу Розу Абрамовну.
Все это время из кухни доносились крики и грохот.
– Во дают! — ухмылялся Богдан, шамкая набитым ртом. — Прям хуже детей, ей-богу!
В комнате Степана Егоровича драка тоже была слышна, и Егор Петрович, выпивая, ухмылялся и качал головой:
– Ну, бабы, ну, звери! А моя-то, моя-то — ну прямо тигра! А у Любки глазища — ну два прожектора, ей-бо! Не-е, Степан, ежли бабы дерутся, мужику лучше в стороне держаться. Страшней войны... Слышь, Степан, а почему чемпионат по боксу среди баб не сделать, а? Во была бы потеха! Или, к примеру, чемпионат по самбо! — Егор Петрович представил себе картину и захохотал. — Они ж как дерутся, мегеры! Они ж глаза норовят выцарапать!
Степан Егорович плохо слушал болтовню Егора Петровича, рассеянно читал «Вечерку», а в ушах неотвязно звучали насмешливые слова Любы, и перед глазами вставало бесстыдно соблазнительное лицо.
«А может, и правда, Степан, надо было тебе везти меня в парк культуры... на травку, а? Обниматься ты умеешь, черт хромой!»
Степан Егорович зажал уши ладонями, замычал сдавленно.
– Ты чего, Степан? — испугался Егор Петрович. — Нешто заболел?
– Голова трещит…
– А ты выпей, Степан. Анестезия... как рукой снимет…
– Шел бы ты домой, Егор... мне одному
– Лады, Степа, лады, уже ушел, уже ушел... Ты ложись, Степа, поспи... — Егор Петрович забрал со стола недопитую бутылку, сунул в карман надкушенное яблоко и почему-то на цыпочках вышел из комнаты.
На следующий день напряжение среди жителей квартиры еще сохранялось, но еще сутки спустя, встречаясь утром на кухне, все здоровались друг с другом, правда нехотя, сквозь зубы, но все же здоровались.
А к вечеру в квартире царили мир и согласие. Женщины со смехом обсуждали царапины и синяки, полученные во всеобщей потасовке, дружно ругали мужиков, которые струсили и ретировались. Хвалили только Игоря Васильевича, проявившего настоящую храбрость, пострадавшего больше всех…
...Уже в зрелом возрасте человек часто задумывается над, казалось бы, простой мыслью. Почему в памяти его очень часто большие события, имеющие огромное значение для всего народа, всей страны, остаются почти незамеченными, а то и исчезают бесследно. А совсем незначительные случаи, происшествия, для народа и всей страны не имеющие ну никакого значения, оседают в памяти человека навсегда... порой какой-то жест... чья-то улыбка, взгляд, невзначай оброненная фраза... Таких «мелочей» Роберт Семенович помнил множество, и с годами всплывали в памяти все новые осколки прошлого, и говорили эти осколки уму и сердцу значительно больше, чем, скажем, смерть вождя и учителя всех народов «батьки усатого». Борька, когда вернулся из тюрьмы, рассказывал, как он лежал в стылом бараке и пытался уснуть, напялив на себя всю одежонку, какая была, вдруг услышал протяжный истерический крик, разнесшийся по заснеженному лагерю. В бараке все вздрогнули и прислушались. Крик повторился, приближаясь. Видно, человек бежал и кричал. Что он кричал, сначала понять было невозможно. Но потом стали различимы отдельные слова:
– Гута-а-али-и-ин дуба-а-а да-а-а-ал!
Люди стали выскакивать из бараков, кричали, обнимались и даже плакали от радости. Перепуганная охрана открыла огонь со сторожевых вышек, и офицер кричал в «матюгальник»:
– Всем заключенным зайти в бараки! Всем заключенным зайти в бараки! — после чего следовали автоматные очереди поверх голов зэков.
Робка тогда выслушал этот взволнованный рассказ Борьки и со временем не то чтобы забыл, а как-то не вспоминал за ненадобностью. Хотя сам Борька помнил об этом, конечно, по-другому, больше и живее, и вспоминал не раз…
А Робке чаще всего вспоминался теплый весенний вечер, когда они бесцельно шлялись с Богданом по переулкам, не зная, чем себя занять. Во дворе из какого-то открытого окна доносились звуки патефонной пластинки, и несколько пар девчонок и мальчишек танцевали в полумраке. Робка и Богдан посмотрели на эти танцы под луной, пошли дальше. Из маленького скверика донеслись звуки гитары и хрипловатый голос:
Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела, И в старом парке музыка играла, И было мне тогда совсем немного лет, Но дел успел наделать я немало…