У лукоморья
Шрифт:
Дом Пушкина в Михайловском хоть и музей, а живой. Он наполнен теплом, приветлив и светел. Комнаты его всегда пронизаны запахами хорошего дерева и свежей земли. Когда в рощах зацветают сосны, душистая пыльца облаком стоит над домом. А когда на куртинах распускаются сирень, жасмин и шиповник, в доме становится особенно ароматно. В каждом уголке его всегда живые цветы. Они не только собраны в большие пышные букеты, как это делалось встарь, но и просто понемногу расставлены на своих, не сразу найденных нами местах.
Но вот приходит время, и на усадьбе
А в осенние дни в дом приносят яблоки здешних садов. Яблоки отборные, всех сортов и мастей — антоновка, титовка, бабушкино, ревельский ранет, белый налив… Яблоневый дух переплетается с запахами цветов и меда. От этого в комнатах становится еще теплее и уютнее.
В доме много хорошего псковского льняного белья — скатертей, полотенец, занавесей. У льна свой аромат — прохладный, крепкий. Когда льняные вещи в доме стареют, их заменяют свежими, вновь вытканными сельскими ткачихами на старинных станах.
Вещи из льна обладают удивительным свойством, — там, где они, всегда пахнет свежестью. Ученые говорят, что лен сберегает здоровье человека. Тот, кто спит на грубой льняной простыне, носит на теле льняную рубашку, утирается льняным полотенцем, — почти никогда не хворает простудой. Редко болел и Пушкин. У него кругом был лен.
Пушкинские крестьяне, как и все псковичи, издревле любили выращивать лен, и он славился по всей России и за ее пределами. Двести лет тому назад в Пскове была даже английская торговая контора, которая скупала лен и льняные изделия и отправляла их в Англию.
Льняной «станухой» обивали стулья, диваны и кресла, из домашней холстины делали пологи над кроватями. Такой полог был и над кроватью Пушкина. Об этом вспоминал Пущин.
От льна, цветов, яблок в пушкинских комнатах всегда пахнет солнцем, чистотой, хотя в иной день через музей проходят тысячи людей.
Не простое это дело избежать «захоженности» музейных комнат. Очень помогают содержать дом в чистоте и благолепии запахи даров земли. Но есть и другая сторона дела. Человеческая. Не всякому дано стать истинным музейным работником. Этому научиться почти невозможно. Иной всю музейную науку превзойдет, всё знает, умеет объяснить и разъяснить, что, как и почему, но вещи в его руках не оживают, остаются мертвыми. У другого — жизнь во всем, до чего он только дотронется. Трудно объяснить причину этого удивительного явления. Но это так.
Много лет работала музейной смотрительницей Михайловского простая крестьянская женщина Александра Федоровна Федорова; она действительно была настоящим музейным работником, хотя не было у нее никакой специальной подготовки. Она и грамоту-то узнала под старость, когда поступила работать в заповедник. Она тогда поняла, что служить в доме Пушкина и быть неграмотной — нельзя, что хранить пушкинский дом — это значит не только сберегать его, ценить, любить, но и понимать его и тех, кто приходит сюда.
В руках Александры Федоровны от природы была «живая вода». Под ее руками всё преображалось и оживало. Заботливым дозором ходила она по усадьбе, по комнатам Пушкина, всегда знала, где, что и как. Ее простые речи наполняли наши сердца отрадой. Иной раз с ее добрых уст слетали слова укоризны, когда кто-нибудь из нашей ученой братии забудет накинуть шторку над пушкинской реликвией или кто-то по забывчивости вдруг закурит где не положено. Она на всё глаз имела. По утрам, приведя музей в порядок, любила она садиться в извечной позе русской крестьянки у окна самой памятной комнаты — кабинета — и что-нибудь рукодельничала. Наверное, вот так же сиживала у окна и та старая няня Пушкина, Арина Родионовна. Бывало, проходишь с гостями по музею и слышишь: «А ведь она у вас совсем как Арина Родионовна!» И действительно, она любила Пушкина и всё пушкинское — его бумаги, книги, вещи — особой, материнской любовью.
В руках Александры Федоровны — «тети Шуры», как звали ее сослуживцы и посетители Михайловского, — всегда было добро. Убирала ли она комнаты Пушкина, стирала ли пыль с мебели, составляла ли букеты, расставляла ли цветы на горки, столы и комоды, — всегда у нее получался рай, и все приходившие в музей восклицали: «Ах, как красиво!»
За двадцать лет работы в Михайловском она хорошо узнала, при каком свете лучше смотреть ту или иную картину, как и чем можно чистить красное дерево, бронзу, зеркала. Ей не нужно было указывать, как что поправить, не пора ли заменить васильки на ромашки. Она сама всё видела и делала.
Как-то понадобилось нам раздобыть редкую вещь. Для людской Михайловского — старинный льняной полог «шептун». Сказал я об этом тете Шуре.
— Постой, ужотка сбегаю за Велье, у меня там родителька когда-то жила. Там война прошла мимо, и много сохранилось всякой всячины.
Я и глазом не успел моргнуть, как она сбегала за сорок верст и притащила в Михайловское чудеснейшую старинную вещь, каких теперь днем с огнем не сыщешь.
Или вот приехала однажды из Ленинграда собирательница старинных псковских песен и попросила меня свести ее со старожилами пушкинских мест, помнящими старинные народные песни и способными напеть их на магнитофонную ленту.
Вызвал я тетю Шуру, спросил, знает ли она кого из таких певцов — ответила, что знает. Запрягли лошадей и поехали все трое в деревню Ромашки, где познакомились со стариком и старухой Павловыми. Старик — такой чудесный, чистый, радушный, голубоглазый, борода седая — обрадовался нашему приходу, засуетился, семеня старенькими ножками, полез на полати, достал сундучок, где у него хранилась гармонь в солидной медной оправе с выгравированной надписью: «Вделан сей анструмент в Новоржеве в 1858 году музыкантских искусств мастером Развеевым».