У меня в ушах бананы
Шрифт:
Владимир Рецептер
У меня в ушах бананы
В далекие советские времена в главную обкомовскую больницу на Каменном острове ложились в основном партийные вожди, генералы и депутаты Верховного Совета. Ну да, и народные артисты. С наступлением демократических перемен на высокие койки для избранных стали попадать по скорой помощи и менее титулованные граждане. Именно так загремел сюда артист Р. в светлые пасхальные дни тысяча девятьсот девяносто пятого года. Что-то внутри забарахлило, и его чуть ли не под руки ввели в просторную двухместную палату с отдельными удобствами и следами бывшего генеральства. Лежанка ближе ко входу была занята, а та, что отстояла к высоким окнам, – свободна. Она и приняла артиста Р.
Через время в палате появился вернувшийся с процедуры сосед Бруно Артурович Фрейндлих, народный артист Советского Союза и член труппы прославленного Александринского театра. Р. тотчас его узнал. У Бруно была прямая спина, пронзительно светлые глаза и на редкость внятная интеллигентная петербургская речь…
Попадание в одну палату двух бывших Гамлетов, двух бывших артистов БДТ, двух пациентов со слуховыми аппаратами в ушах иначе как «странным сближением», вслед за Пушкиным, не назовешь. Но именно эти обстоятельства отметили новоявленные соседи, ощутив друг к другу неподдельный взаимный интерес. «Два Гамлета, два гренадера…» – мелькнуло в голове артиста Р. на знакомый мотив, и он подумал, что среди многолюдной актерской братии те, кому выпало сыграть
Через десять лет, наткнувшись на дневниковые записи о Бруно Артуровиче, он позвонил Алисе Фрейндлих. Когда она впервые появилась на Фонтанке, Р. связывал с ней надежды на постановку «Ипполита» Еврипида в переводе Иннокентия Анненского и прочил ей Медею. Но Товстоногов выбрал для ее дебюта заглавную роль в пьесе Володина, а «Ипполита» адресовал молодежи. Впрочем, до Еврипида так и не дошло…
Обменялись приветствиями, новостями о ее скорой премьере и его книге, и Р. пожалел о том, что во время ее давнего визита в Свердловку они разминулись.
– Я помню, – сказала Алиса, – он мне говорил.
– Интересно, что?..
– Что вы там много беседуете. О чем именно, не говорил, только о встрече, о соседстве…
– Алиса, прости, пожалуйста, – не удержался Р. – Как долго вы жили с ним под одной крышей?..
– Недолго, – сказала она. – Лет до пяти, не больше.
– А потом, в другой семье, он был далекий, недосягаемый?
– Нет, совсем нет… Свой, легкий и всегда с юмором…
– Твою сводную сестру зовут Ириной? Я бы хотел ей позвонить…
– Запиши телефон…В Больдрамте Бруно Артурович поработал лет пять сразу после войны, сыграв Гарри Смита в «Русском вопросе» и Паратова в «Бесприданнице». Первый спектакль ставил Захар Аграновский, товарищ Симонова, а Островского – Илья Шлепянов.
– До Ларисы никто не имеет права дотронуться, – предупредил он. – Два прикосновения на весь спектакль: мать поворачивает ее голову в сторону Паратова и второе – Паратов…
Как-то артист И. ему сказал:
– Илья Юльевич!.. Наконец-то я понял, что нужно делать!
– Довольно долго вы к этому шли, – откликнулся Шлепянов.
По свидетельству старослужащих, с режиссерами Бруно Артурович не спорил, глупых вопросов не задавал и вел себя благородно, хотя и производил впечатление человека, застегнутого на все пуговицы и в свой внутренний мир никого не пускающего.Вспомнив затертый анекдот и не найдя для начала ничего лучшего, Р. громко и внятно пересказал его соседу:
– Встречаются два интеллигента, и один другому говорит: «Извините, пожалуйста, но у вас из ушей торчат бананы». А тот ему в ответ: «Говорите, пожалуйста, громче! У меня в ушах бананы!»
Бруно Артурович усмехнулся. С первого дня они стали называть ушные аппараты «бананами», то и дело теряя их и находя.
– Знаете, Володя, – сказал Фрейндлих, прилаживая к прибору изящное ухо, – самое тяжелое в состоянии глухоты – то, что тебе никто не верит. Если говоришь, то должен и слышать. Вы понимаете?.. Ну да, разумеется… Я потому и говорю… Остаешься совсем один, никто не понимает и не верит. Дочь Ирина буркнет, бывает, что-то в сторону, а я достаю инструкцию по пользованию слуховой аппаратурой и даю ей прочесть. Ведь с глухим человеком нужно говорить как с ребенком, внимательно и терпеливо. Если я и недослышу, то прочту по губам… Нет, пожалуй, вы этого еще не знаете, у вас всего один аппарат. А я теперь выбираю телепередачи, где текст не так важен, как изображение… Очень я люблю «В мире животных», например…
У него был с собой маленький домашний телевизор «Электротехника» с постоянно выключенным звуком.
– Так что, Володя, дорогой, вы это еще узнаете, – пообещал он, переключая кнопки…
– Как сказать, Бруно Артурович, – отвечал Р. – Это зависит не от меня, а от Бога, – и показал в потолок. – Простите, Бруно Артурович, а вы в Бога верите?
Фрейндлих ответил не сразу, но пауза так выразительно запечатлелась на его челе, что Р. залюбовался.
– Я верю в самого себя, – сказал он, – и во что-то такое… Совершенно сверхъестественное, чего нельзя понять. Человек не может и не должен понимать все и научиться всему. Если это произойдет, мы погибнем. Я верю в это мудрое и разумное устройство на земле и в мире. Но что там, дальше?.. Я выслушаю каждый ответ и снова спрошу: «А дальше, дальше что?..» Не может быть, чтобы мы получили полное объяснение. Нет такой конфигурации, которая соответствовала бы бесконечности и выражала ее. А для простых людей придумали крест и церковь, чтобы их воображение получило доступный образ…
Р. молчал. Он был из простых. Несколько лет назад в такие же, как сейчас, легкие пасхальные дни в домашней епископской церкви Александро-Невской лавры его крестил веселый хохол архимандрит Симон; летом состоялось и венчание, пел епископский хор, светились лики святых и лица свидетелей, и с тех пор утренняя молитва помогала Р. начать новый день, не впадая в уныние.
– Это все-таки идолопоклонство, мне кажется, – сказал Фрейндлих. – Я верю в свое свободное воображение. Ведь я сам – тоже чье-то создание…
Они помолчали; спешить было некуда.
Отлетая мыслью по родным адресам, Р. потихоньку напевал, складывая песенку о слуховых аппаратах: «Есть тропические страны, где качаются лианы, и хотя пусты карманы, но зато в ушах бананы, тра-та-та-та, тра-та-та…» Он был уверен, что сосед не слышит его, но, словно развивая тему, Бруно сказал:
– Знаете, это очень интересно – впадать в детство!.. Это так любопытно…Р. позвонил Ирине Фрейндлих и напомнил о знакомстве в больнице Свердлова.
– Нет, нет, – сказала Ирина, – гораздо раньше!.. Вы снимались на «Ленфильме» в «Поезде милосердия», были совсем молоды, писали стихи, и все вами увлекались… Я тоже там снималась, одной из медсестер. У меня была подружка в костюмерном цехе, с ее легкой руки… Мы поехали на натурные съемки в сторону Любани. В Елизаветино, если не ошибаюсь…
Ирина запамятовала, как, впрочем, и Р.: в сторону Любани он не выезжал, только в Новгород. В Елизаветино наведался как раз Бруно Артурович: навестить дочь и убедиться, все ли у нее в порядке. Он провел там целый день, познакомился со съемочной группой и, успокоенный, вернулся домой. Это запомнил режиссер Искандер Хамраев, одноклассник артиста Р. Снимая свою первую картину по повести Веры Пановой «Спутники», он был польщен вниманием Бруно Артуровича и подсказал беспамятному Р., что Ирина до удивления похожа на Алису…
– Понимаете, Ирина, – сказал Р., – я нашел больничные записи и снова встретился с вашим отцом… Простите мое невежество, вы тоже связаны с театром?..
– Нет, избави Бог! – С неподдельной опаской сказала она. – И мама, и папа были слишком связаны… Она ушла очень рано, сорока девяти лет, и очень долго болела… Они познакомились в Театре обкома комсомола, потом – ТЮЗ, потом эвакуация в Березняки, где я и родилась, а потом он был в БДТ, а мама – в Ленконцерте… Меня отправили в первую французскую школу, а после нее куда?.. В иняз!.. Но в иняз я не захотела, пошла в университет, окончила филфак…
– Стало быть, коллеги…
– Ах, вот как!.. Ну, после филфака что? Школа или Интурист, но это меня не привлекало, и я стала преподавать латынь в медучилище, окно в окно с моим домом… Мамы-то не было…
– Стали главой семьи?..
– Главой не скажу, а руками правда… У меня сын, ему тридцать три года. Окончил нахимовское, потом – имени Фрунзе, стал гидрографом, плавал… Потом гидрографический флот сгнил около причала… Мы с мужем уломали его получить гражданскую профессию, и он окончил юрфак… Муж умер два года назад, а отец – три… 7 июля 2002 года, девяноста двух лет…– Один профессор говорит, – сказал Бруно, – «Слуховой аппарат стоит триста пятьдесят долларов, но я не уверен, что вам понравится». А его ассистент советует: «Покупайте». Они не сговорились, а я бросил жребий, и выпало покупать. Так появился первый «банан». Теперь у меня целых три, все американские, а толку – шиш…
– Бруно Артурович, – воодушевился Р., – я гастролировал по Америке, и одна фирма всюду рекламировала свои «бананы», по форме уха, почти незаметные, и я позавидовал американским глухарям… Возвращаюсь в Нью-Йорк и вместе с другом кинорежиссером Габаем иду в отделение этой фирмы… Между прочим, Генрих Габай женат на Анечке Мартинсон, дочери Сергея Мартинсона. Вы были с ним знакомы?
– Да… Он любил красные вина…
– Отделение почему-то в магазине оптики, а ушной начальник ушел на перерыв. Пока ждем, я заказываю две пары очков, бифокальные и простые. Оптик хвастает, что унаследовал отцовский бизнес, наконец приходит Слухач, маленький такой, плешивый, и в каждом ухе по «банану»!..
– Очень любопытный сюжет, – поддержал рассказ Фрейндлих.
– Дальше – больше. Габай спрашивает Слухача о цене. «Две тысячи долларов» – «За один?» – «Нет, за два». Я говорю: «Давайте! Я эти деньги честно заработал». А Гена начинает по-английски рассказывать Слухачу, какой я артист и как важно мне иметь хорошие аппараты. Слухач вынимает из правого уха «банан», звонит в центральное отделение фирмы, и я получаю пятипроцентную скидку. Тогда Габай говорит: «Знаете, мистер Томкин (у Слухача была такая фамилия), артист Р. играл Гамлета и имел в этой роли успех!..» Томкин смотрит на нас внимательно, вынимает из левого уха второй «банан» и снова звонит на фирму… Еще пять процентов!.. Плати, заказывай, и дело с концом!.. Нет!.. Габай начинает объяснять Томкину, что Р. играл не одну роль, а всю пьесу: и Гертруду, и Клавдия, и Офелию в театре одного актера… Томкин опять берет трубку, и «бананы» понижаются в цене на пятьсот долларов!.. И тут, полный благодарности, Р. хвастает Томкину знакомством с Лоренсом Оливье!.. С тем делается столбняк, и он выходит на улицу… Мы ждем… Вдруг Томкин возвращается очень суровый и говорит: «Мистер Retsepter!.. Не покупайте эти аппараты!.. Я смотрю прямо на вас и вижу, что звуки до вас доходят… Зачем тратить столько денег неизвестно на что?!» Я хлопаю себя по лбу и говорю Габаю: «Слушай, Гена, по-моему, мистер Томкин – гениальный старик: неужели мы не найдем на что потратить полторы тысячи долларов?!» И мы жмем руку Томкину. Тут Оптик достает бутылку вина, мы пьем за доброе знакомство, и Томкин говорит: «Только не проболтайтесь о моей продаже в других отделениях фирмы!..»– Мы выросли с Алисой при разных мамах, – сказала Ирина. – Она и старше на десять лет. Я долго не знала, что у меня есть сестра. Мне уже было лет двенадцать, Алиса стала звучать по радио, заявила о себе. Я прихожу домой, сообщаю: «Оказывается, у нас есть однофамилица, Фрейндлих, актриса!» И мама говорит: «Ира, это – твоя сестра…» Но на то время информация исчерпалась, мы еще долго не встречались. Тут давала себя знать немецкая проблема… Когда папина сестра освободилась из лагеря, что-то мне приоткрылось. А теперь, когда она умерла и дочь ее умерла – она не была замужем, – оказалось, что наследники – мы с Алисой и мой родной брат… Они очень заняты, и этим наследством пришлось заниматься мне. Нотариус спрашивает: «Почему в свидетельстве о рождении ее зовут Дагмара-Мария Артуровна, а в свидетельстве о смерти – Дагмара Артуровна? Куда девалась “Мария”?..» Мы все ее называли Мара, Марочка…Тут что-то странное, мистическое, с одной стороны, а с другой… Это лагерь, время советское ее опростило, съело пол-имени… Я стала все восстанавливать через свидетельство о браке, о рождении дочери… И вот вернулось полное имя: Дагмара-Мария Артуровна Фрейндлих. Их в семье было пятеро детей, один умер в детстве… Старший, Артур Артурович, очень хороший честный парень, работал на «Электросиле», пошел добровольцем на фронт. Но он был Фрейндлих, немец. А тут еще жена сказала при ком-то: «Что это немцы так быстро наступают?» В 1941 году его взяли прямо с фронта, привезли на Литейный и расстреляли… Жену расстреляли через месяц… У них был сын Эдик, Эдуард Артурович, и тетя Мара увезла его с собой в эвакуацию. А там взяли и ее, осудили на двадцать пять лет как сестру врага народа, и остались без призора Эдик и ее дочь… Если бы их не забрали родственники, они попали бы в детский дом… Тогда за ними приехал дядя по материнской линии и увез в Белоруссию, в Солигорск, там калийные удобрения, шахты. Его фамилия Зейтц, и Эдик стал Эдуардом Ивановичем Зейтцем. Он врач, но у него есть книга рассказов, редкое качество в актерских семьях. И вот он приехал в Ленинград, мы вместе ходили в горархив, хлопотали, и ему тоже восстановили все имена: он снова Эдуард Артурович Фрейндлих…
– Да, – сказал Бруно, – у нас был такой артист Булатов, совершенно глухой, и когда мы встречались, то на нашу беседу артисты собирались как на спектакль. Я ему громко задаю вопрос, а он мне громко отвечает совсем про другое. И все вокруг лежат от смеха…
– Виктор Соснора, поэт, тоже не слышит, – сказал Р. – Мы, как увидимся в Комарово, начинаем строчить на листках. Я ему пишу: «Люблю, встретившись с Соснорой, вступить с ним в переписку!»
О, они понимают друг друга, как никто другой, и понимают, что оба услышаны.
Быть услышанным – это большая удача, право!..
– А как Юра Родионов? – спрашивает Р. об артисте Александринского театра, который когда-то играл роль Пушкина.
– Он слышит еще хуже меня, – отвечает Бруно. – Совсем глухой.
– Да, – говорит артист Р. – Надо бы поставить спектакль, собрав глухих, и чтобы все говорили по инструкции для слуховых аппаратов. На сцене десять артистов, у всех в ушах «бананы», и все говорят друг с другом как с детьми!
– Без звука, что ли? – спрашивает Бруно.
– Нет, все кричат, но глядя друг другу в глаза и чувствуя зрителя!..
– И все-таки, если бы я был глухонемой, было бы лучше, – сомневается он. – Раз не говорит, значит, и не слышит… В «Элегии» мне что приходиться делать? Я вставляю в уши оба аппарата и занавешиваю их париком, а партнерша, нет-нет и забудется и споет не в мою сторону. Я ей говорю: «Смотри, убью…» Но я ее понимаю. Она хочет играть свободно!.. Я очень хорошо ее понимаю, ведь и я так хочу!..
– У Ахматовой была одна обожательница, – сказал Р., – и вот говорят: «Знаете, Анна Андреевна, NN слепнет, почти не может читать». А Ахматова отвечает: «Жаль, конечно. Но это пустяки по сравнению с ее внутренней слепотой…» Так и со слухом…– Вы знаете, – сказала Ирина, – мне кажется, пользование аппаратами для Бруно Артуровича имело отрицательное значение. Они усиливали внутренний слух, был контакт с самим собой, но он не слышал зала… Я садилась в передних рядах, но он говорил очень тихо, по-моему… А какие были эпизоды в лесу!.. Он любил лес, любил сесть за руль и отвезти нас всех на природу. Грибы, черника. Все расходятся, а он наберет, чего хочет, и начинает нас кричать. Мы ему отвечаем, а он не слышит и все кричит, кричит… Все бросаются к нему, чтобы его найти, унять его крики… Поднимет гриб и говорит: «Вот, смотри, какой грибочек! Совсем как я!..» А я говорю: «Нет, такой, как ты, мы не берем, а оставляем!..» К девяностолетию повезла его на новую сурдоэкспертизу, и врачи сказали, что аппараты больше не помогут. Разорвались связи между слухом и слуховым центром в мозгу. Этого было ему не объяснить. И о чем идет речь, тоже… Нужно было сказать мало, но донести смысл… Писали на доске, он понимал, но без подробностей, и очень огорчался… От этого и у нас возникало желание меньше общаться, а он воспринимал болезненно… Боже!.. Надо было больше гладить по руке, чтобы он чувствовал любовь не ушами, а кожей!..