У нас дома в далекие времена
Шрифт:
Ко мне подходит отец. Он берет меня за руку и ведет вниз к брату и сестрам, которые уже давно прибежали на берег. По дороге он тихо спрашивает:
— Красиво?
— Это так огромно, папа! — отвечаю я.
— Да, огромно,— подтверждает отец.— Очень. Когда ты вернешься в Берлин, Ганс, не забывай, что ты видел нечто великое. Для человека, который способен чувствовать это, есть много великого на свете, и не только на море или в горах. Но и в книгах, в музыке, в картинах и скульптуре... А особенно в людях. Сколько было величайших людей, Ганс...
Только я собрался спросить отца,— разве теперь нет больше великих людей? — как мы уже спустились вниз, к брату и сестрам,
— Только пять минут, пап, ну пожалуйста!
Отец колеблется: а как на это посмотрит мама? А чем мы будем вытираться? И не простудимся ли? Но потом он все же разрешает, и мгновение спустя мы в воде, в ее нежной прохладе, шлепаем босыми ногами по мягкому песку. Мы счастливы. Конечно, пять минут растягиваются на десять, и, конечно, Ганс, несмотря на все предосторожности, ухитряется замочить подвернутые штанины. Но сегодня никто не обращает внимания на такие пустяки. Даже между сестрами и братьями не происходит привычного обмена «любезностями»...
Часом позднее я лежу в постели. Эди уже спит, сегодня он, как еще никогда, рано встал и поздно лег. Мне тоже показалось, что я до смерти устал, но вот лежу и не могу заснуть. То и дело прислушиваюсь к непривычным звукам. Окно распахнуто настежь, и я слышу тихий шелест, доносящийся из маленького палисадника. В коровнике бряцает цепь, а несколькими дворами дальше лает собака. Я так счастлив, что спать совсем не хочется. Хотелось бы все время так вот лежать, жаль проспать такое счастье.
Вычисляю, что впереди у меня еще тридцать девять каникулярных дней, полных счастья (не считая дня отъезда), и если я буду бодрствовать по пятнадцать часов в день, то это составит пятьсот восемьдесят пять часов счастья, без школы и других забот. Цифра эта кажется мне столь огромной, что каникулярным часам просто не видно конца, особенно если вспомнить, как долго тянется урок латыни. День отъезда и начало школьных занятий так же далеки, как луна, мягкий свет которой словно снегом выстилает комнату.
Просыпаюсь утром и не успеваю еще глаз открыть, как птицы в саду уже напоминают мне, что я на каникулах, что впереди у меня бесконечно долгий радостный день — один из тридцати девяти. Мне кажется, что еще совсем рано, я слышу, как сладко посапывает Эди. Но вот дверь открывается, входит мама и громко говорит:
— А ну, вставайте, сони! Скоро девять! Кто из вас пойдет в курятник за яйцами?!
Мы оба выскакиваем из постелей, и первый день каникул начинается.
Да, эти летние каникулы не обманули наших ожиданий, они были такими же чудесными, как и все, что мы проводили вместе с родителями. Отец, несмотря на свой сундучок с папками, всегда находил для нас время, да и мама частенько сидела с нами, хотя при этом обычно резала стручки фасоли или лущила горох. Каникулы очень сближали детей с родителями. Недоразумений почти не было, и озорничали мы крайне редко. Естественно, иной раз мы капризничали, когда нас отрывали от интереснейшей игры и усаживали за уроки,— отец строго следил за тем, чтобы мы хоть немного занимались,— но едва мы захлопывали тетради, огорчений как не бывало.
Утром мы обязательно шли к морю, а после обеда — почти ежедневно — отправлялись в длительную прогулку по лесам. Отец был неутомим, он придумывал все новые и новые цели походов или новые пути к старым целям. Когда же бывало слишком жарко, мы отыскивали тенистый уголок на опушке леса, и отец принимался нам рассказывать. Он умел рассказывать великолепнейшие истории, и для нас, нового поколения,
Так, отец поведал нам однажды историю о четырех хлебных растениях, поспоривших, какое из них нужнее человеку. Они договорились между собой, что каждого, по очереди, не будет целый год. И вот куры оказались вдруг без ячменя, а лошади без овса почти все вымерли. Потом отец поведал нам, что говорили берлинцы, лишившись булочек и рогаликов, и как загрустили дети без пирожных из пшеничной муки. Но хуже всего оказалось без ржи; на мельницы больше не возили зерно, и у пекаря не стало муки, чтобы печь хлеб. Вот уж тут совсем по-другому заговорили берлинцы, когда им пришлось питаться одними булочками и рогаликами! И как детям надоели вечные пирожные! Да, плохое, ужасное было время, когда не стало ржи!
По дороге домой мы с особенным уважением разглядывали каждую ниву. Мы уже умели отличать желто-золотистую метелку овса от плоского остистого ячменного колоса, золотистый четырехгранный початок пшеницы от высокого белесоватого колоса ржи, в котором зеленовато-серые зерна торчали наискосок, словно целясь в землю.
Или же отец рассказывал нам об электричестве. Он знал о нем множество историй: как его впервые обнаружили,— маленького, немощного карлика,— и как его теперь выколдовывают из угля или воды на гигантских станциях, и как его можно заставить делать тысячу полезных дел. Запас отцовских историй был неисчерпаем, иногда мы просто заказывали историю на какую-нибудь тему: как обстояло с открытием Америки или может ли человек научиться летать. Отец знал все...
Я с почтением думал тогда о техническом журнале «Прометей», который приносили нам домой каждую неделю и который отец регулярно читал; его интересовало все, хотя он был только юристом. Он не хотел отставать от своего времени, он стремился понять, что происходит...
А если выдавался холодный, дождливый день и мы, слоняясь по тесным комнатам, путались у мамы под ногами и надоедали ей бесконечными просьбами, отец доставал из своего сундучка какую-нибудь книгу, перебирался с нами на чердак или в амбар и там часами читал вслух до полной хрипоты. Каких только книг он не прочитал нам за каникулы! «Айвенго» Вальтера Скотта и всего Макса Эйта [35] , о пирамидах, о паровых плугах и о бедном портняжке Берблингере [36] из Ульма, которому так хотелось научиться летать. Но самое сильное впечатление произвела на меня книга Густава Фрейтага «Приход и расход». Отец читал ее художественно, в лицах: Фейтель Итциг страшно визжал и брызгал слюной, старый барон Ротзаттель слегка брюзжал и огрызался, как мой дядя, подполковник фон Розен, когда сердился; ростовщик Эренталь говорил тихо и вкрадчиво, и только бодрый голос самого геройского героя, Антона Вольфарта, чем-то напоминал собственный голос отца.
Время от времени отец прерывал чтение, и мы слушали наши первые лекции о залоговом и вексельном праве, узнавали, чем отличается закладная от облигации. Я гордился тем, что мог досконально разобраться в темных делишках старого Ротзаттеля, и на всю жизнь усвоил основы коммерческих знаний, которые отец преподал мне мимоходом. Больше всего, однако, я восхищался в душе господином фон Финком, хотя порой меня раздражал его заносчивый, дерзкий тон. Я хотел бы стать таким, как господин фон Финк: непревзойденный спортсмен, к тому же богат, великолепно владеет собой, и какое при сем благородство!