У нас остается Россия
Шрифт:
Стало быть, беспочвенна, наднациональна, неинтеллигентна, не испытывала, как правило, привязанности к родной земле и, живя в ней, духовным отечеством почитала Запад, издевалась над религиозностью народа, не понимала и не в состоянии была понять собственное призвание России и характер ее мучительного несоответствия так называемому цивилизованному миру и спотыканья в нем, надменна и притязательна - и она претендовала на роль чувствилища народа, его ума и совести, на духовное и нравственное учительство, на исключительность. Можно бы сделать попытку понять ее, можно бы с грехом пополам согласиться с ее притязаниями на передовизм и особого рода просвещенность, ведь первые отряды этой интеллигенции были бескорыстны, ничего для себя, все для общего дела, подкупали самоотверженностью, горением, сектантским товариществом, тренированностью ума и воли, хождением в народ, беспокойством, неподкупностью - было к чему честному незрелому уму прилепиться, и можно бы с некоторыми оговорками согласиться с ними, если бы пути России лежали там, куда они ее тянули. Но века истории, века борения ее самой с собой, насилия над ее духовным звуком показали -
Но в народе всегда жило другое представление об интеллигенции. Эту он и за интеллигенцию не считал - так, накипь, которая бурлит и выплескивается за края нормаль -ной жизни. Он и теперь, наблюдая ее бессменную вахту на «голубом экране» и на страницах большинства газет и журналов, воспринимает ее галдеж с терпеливым прищуром: мели, Емеля, твоя неделя... Она глаголет в основном для самой себя. Правда, размножаемая десятилетиями на конвейере образованщины, она неимоверно разрослась, из замкнутого «ордена» превратившись в болезненночувствительную и социально-неопределенную полу: полуинтеллигенцию, полуобщество, полукласс, наполовину развращенную, наполовину неудовлетворенную, от полумерности своей ищущую полноты и не знающую, как и где ее искать.
Народное чувство связывает интеллигенцию с иными качествами. Как ветвь национального сознания она должна была пойти от Сергия Радонежского, Феофана Затворника, Серафима Саровского, Державина, Карамзина, Пушкина, Хомякова, Киреевских, Аксаковых, затем подхватиться от Достоевского, Даля, Фета и Тютчева, от Иоанна Кронштадтского и Оптинских старцев, от ученых Павлова, Менделеева и Ключевского... пришлось бы назвать многих. И она, эта ветвь, пошла и подхватилась, существуя негромко, неназойливо, домостроительно и домопитательно, - от семьи до государства. Мы, к стыду своему, знаем ее и не знаем. Теми именами, тем направлением нам уши прожужжали, а на эти всегда накладывалась тень подозрения, то одного, то другого, но чаще всего в доморощенности и узости. Стоило упомянуть в обществе Хомякова, Случевского, Леонтьева, Данилевского...
– и как бы затхлость с этими именами от тебя исходила, дурной дух не сумел удержать.
У нас это издавна: своя своих не познаша. Еще и слово «интеллигент» не проросло в России, а направление, связанное с этим понятием, жило и теплило жизнь, вбирая в себя духовное и мирское, учительное у одного и отзывчивое у другого. В нем словно бы свершилось таинство брака между мирским и духовным, русский доморощенный ум, как, впрочем, и поступок, не могли тогда не находиться под сенью духа. Россия, как известно, вся вошла в храм. Когда слово «интеллигенция» пришло и было оседлано для целей противоположных, чем отечественное сознание, оно, слово, как бы само не согласилось с уготовленной ему участью войти в политический словарь и попросило нравственного убежища. Это не единственный случай, когда язык проявляет волю. Русские изобретения обычно не гонялись за чужими словами, и тут, надо полагать, произошло именно волеизъявление слова, перерастание его из форменного и неудобного смысла в более широкое и сродственное.
Так и пошло: одни козыряли европейским словом, а домовничало оно у других. Настоящий интеллигент не кичился тем, что он интеллигент, и уж тем более не брал на себя роль умственного центра, этакого ходячего штаба, а жил в беспрестанных трудах во имя смягчения нравов, врачевания больных душ и мрачных сердец. Не зря сложился почти канонический образ, пусть идеализированный, подслащенный, но не из воздуха же взятый, если он не стерся до сих пор: интеллигент - человек мягкий, справедливый, соучастливый, просветительный, мирный. Он, бессомненно, человек умственных и гуманитарных занятий, но и ум у него мирный. В этом портрете есть и чудаковатость, и не-отмирность, и незадачливость, и загадочность, и смешная самозабвенность, но никому от них вреда не бывает. Он милосерден к ближнему, а не к дальнему из светлого будущего, живет не идеями, а идеалами. Плоть от плоти, кость от кости, он еще и дух от духа России. Поэтому интеллигенция не может к такому чувству, как патриотизм, относиться хорошо или плохо, поскольку вырабатывает его из себя беспрестанным служением России и службу свою видит в том, чтобы строить, улучшать, просвещать, упорядочивать, воспитывать, утверждать - все с сыновней любовью и радетельным подвижничеством. Нет, не та, не воинствующая интеллигенция, а эта добилась отмены крепостничества, реформ суда, земства и других государственных преобразований, та своим неистовством их только задерживала. Та добилась Манифеста 1905 года, но он лишь подлил масла в ненасытный жар ее сердец.
Влияние духоотеческой интеллигенции на общество еще и в начале XX века было гораздо большим, чем представляется по ходу развернувшихся событий, но оно опять же носило мирный, увещевательный характер,
К тому же и последние государи проявили себя мягкотелыми интеллигентами.
* * *
Вернемся теперь к обещанной статье Ан. Стреляного с музыкальным названием «Песни западных славян». «Наши нынешние песни, - спешит он поделиться сделанным открытием, - это все песни наших западных славян, в чем мог бы убедиться всякий читатель, когда бы всякий писатель был воспитан в правилах буржуазной честности, которая требует указывать источники и пользоваться кавычками». «Наши песни» - стало быть, высказывания, как он называет ее, «русской партии», представителей «грубо -го», «воинствующего» патриотизма, к которому Ан. Стреляный, человек просвещенный и порядочный, сумевший и в краю диких литературных нравов воспитаться в правилах буржуазной честности, принадлежать, разумеется, не станет. Его «наше» - обозначение своей несчастливой судьбы делить одно отечество с теми, кто ему неприятен. По его мнению, «русская партия» (воспользуемся его термином) по своему скудоумию ни до одной маломальской мысли додуматься не в состоянии и потому ворует русские идеи у русской эмиграции, которая, в свою очередь, обзавелась ими у обветшавшего и давно отвергнутого западного национализма.
Едва ли не с первых же строк автор цитирует меня. Я вынужден привести свои собственные слова: «Русскость, так же, как немецкость, французскость, есть общее направление нации, внутреннее ее стремление, выданный ей при мужании, когда обозначаются успехи, аттестат на особую роль в мире. У одних эта роль практическая, у других художественная, у третьих религиозная, но каждая нация призвана на оплодотворение собой, помимо общих усилий, чего-то отдельного, к чему она имеет склонность».
Ан. Стреляный приводит эту цитату для демонстрации несамостоятельности мысли и заимствования ее неизвестно в каком варианте у Гегеля и первых гегельянцев. Но тут уж действительно, без всякой иронии должен признаться: и рад бы в рай, да грехи не пускают. Куда нам до Гегеля! На самостоятельности мысли настаивать не могу, но такого рода слова, говорящие о национальном призвании, начертаны в небе письменами на родном языке каждого народа, и умеющий читать выписывает их оттуда, а не с чужих страниц. Каждый, кто задумывался хоть немного не над одной лишь утробной, но и над духовной жизнью нации, имеет свои наблюдения - и чем точней они, тем меньше ему принадлежат. Это видение, а видение не может быть заслугой ума.
Я не рассчитываю, что наш публицист согласится с подобной аргументацией. Ему требуются первоисточники, чтобы схватить за руку. По обороту головы - в отечественную литературу ему заглядывать недосуг. Русский человек непременно должен слямзить у доверчивого европейца, сам он и побрякушки не выдумает. Но если бы явилось нашему публицисту желание заинтересоваться темой, на которую он случайно наступил, он бы отыскал по ней солидную библиотеку. Не стану раздражать его тенями славянофилов, Гоголя или Достоевского, но ведь и Белинский, который должен быть по духу близок Ан. Стреляному, и тот не утерпел: «Каждый народ, - это из «Литературных мечтаний», - играет в великом семействе человечества свою особую, назначенную ему Провидением, роль - вносит в общую сокровищницу... свою долю, свой вклад; каждый народ выражает собой одну какую-либо сторону жизни человечества».
Нет, не «своя рука владыка» водящего пером определяет назначение нации, как с необыкновенной легкостью судит Стреляный, а рука более могущественной силы, названной Белинским. Если для Стреляного это мистика, то и спрашивать с него нельзя.
Вообще же в преемственности русского сознания ничего дурного быть не может. Было бы дурно, если бы всякий раз начинали сначала и изобретали велосипед. Ан. Стреляный смотрит на вещи слишком близоруко, если считает, что «русская партия» кормится с письменного стола только послереволюционной эмиграции. Вина наша тяжелей, и простирается она в те глубины, когда национальное сознание едва зарождалось. Чтобы знать, что за дух мы несем в себе, чтобы быть уверенным в его крепости, не гнушались мы заглядывать и в мнения тех, кто не соглашался с ним как в прошлом, так и в настоящем. Когда же «русская дума» в России оборвалась (не от обжорства русским духом, как намекает публицист, а от его искоренения и выглаживания) и обреклась на молчание, на тление, на потайную жизнь, но заговорила в эмиграции после перенесенной катастрофы с необыкновенным чувством и прозрением - что же было естественно: обратиться к ней и восполнить трагическую утрату или пренебречь? Не чужие люди и не чужая дума, Россия и сейчас разбросана всюду, где дышит ее дух. Ни внутри России, ни прежде - не выстанывалось и не выпевалось никогда столько любви, тоски и веры, сколько у них, оторванных от ее материнского тела. Надо согласиться: в разлуке они обрели ее больше, глубже, чище и кровней, чем мы здесь, где и черты ее от холодной и слепой близости стали стираться. Смысл известной поговорки разошелся на две стороны: «что имеем - не храним» (и не чувствуем) -осталось с нами; «потерявши - плачем» надрывным искуплением ушло с ними.
Ан. Стреляный подслушал у «западных славян» лишь один мотив, которым, как «просвещенным» национализмом, он счел выгодным потыкать в нос национализму «непросвещенному», не найдя нужным скрывать, что «просвещение» для него - это торжество идей, милых его сердцу. Мы же считали важнее и нужнее впитывать другое, то, что засушили на родных просторах, но без чего нельзя возродиться в полноте любви, - уметь обнаружить в себе за сердцем, перегоняющим кровь, еще и иное сердце, непрекращающимися толчками подвигающее к Родине, к ее неугасимому и спасительному теплу. Как у Ивана Ильина: «Разве можно говорить о ней? Она - как живая тайна; ею можно жить, о ней можно вздыхать, ей можно молиться, и, не постигая ее, блюсти ее в себе; и благодарить Творца за это счастье; и молчать...»