У родного очага
Шрифт:
А ума у тебя, Савелий, отродясь не водилось. То ли уж так ты глуп, то ли жадность ум твой затмила. Нам бы не враждовать с тобой, а в мире жить, одним мы арканом связаны. Мы с тобой как сохатые во время гона: сшибаемся лбами, даже рога трещат, а охотника с винтовкой, что притаился неподалеку и выжидает удобного момента для выстрела, не замечаем. Так и бедняки за нами следят, подгадывают время, чтобы скрутить нас обоих, все наше добро отобрать, а самих смять, уничтожить. А так оно и будет. Ограбишь меня — и у тебя все отнимут. Вот как получится… И что я дочери в приданое дам? Какое наследство оставлю? Одно лишь пожелание — как можно больше работать. Учар, бог даст, не позволит своей семье нищенствовать. Учар к труду привычный. Сколько учил его: работаешь — себе хорошо делаешь. Вот, к примеру, лиственницу валишь. Лучше, если ты провозишься возле нее подольше. Это значит, что у дерева комель толстый и твердый, значит, и дров выйдет много, и гнили меньше. Смолистые будут дрова, много тепла дадут. Или ты почал стог-зарод. Делай его крупнее, выше. Тогда долго будешь сено возить. А взять изгородь для маралов. Строй ее выше и длиннее. Чем она протяженнее, тем больше в ней пастбищ. Такие же работы, как
Каллистрат обошел изнутри всю изгородь, осмотрел, все ли ладно, и решил, что завтра светлым днем надо еще поглядеть, может, лазейка какая есть или гвозди где ослабли. И непременно надо обкосить крапиву, бурьян и лопухи вблизи забора, чтобы бандитам негде было прятаться. Амбары крепкие. Двери, замки и засовы ломом не возьмешь. Особенно те, где зерно, мука, панты и мед. Жидковаты двери амбара с кожами и шерстью, но зачем им они. Разве позарятся на медвежьи шкуры. А дорогая пушнинка хранится в избе, в сундуках. И в избушку — ледник для масла, сала топленого — не так просто попасть. Мясом же Каллистрат никогда не запасался. Мясо — оно живое ходит. И свое, выращенное, и таёжное. Рыба в Катуни плавает, сколько надо, столько и поймать можно. Все у него крепко, все надежно, но против огня ничто не устоит. Особенно конюшня, сараи, чуланы, навесы для коров и овец. А мастерская… Чего в ней только нет! Всю жизнь собирал инструмент. Какой покупал, выменивал, а который сам отковывал, вытачивал. И все это завтра может исчезнуть. Как с этим расстаться без боли великой? Тут вся его жизнь, труд и пот, долгие думы. Один маральник чего стоит. А пчелы… А дом…
Дом был шестикомнатный, каждая комната просторна, хоть на телеге разворачивайся. Срублен из звонкой лиственницы, бревна еще побуреть не успели, радуют глаз красноватой гладкой древесиной. Одни бревна чего стоят, прогонистые, ровные, не поймешь, где комель, где вершина. Простоит такой дом века, потому что Каллистрат валил те лиственницы в начале мая, когда стволы налились соками, а листья-иголки еще распуститься не успели. И крыт дом в два слоя тесом — тройчатником лиственничным, да так, что и капля дождя не попадет на углы и стены. Двенадцать окон, наличники резные, узорчатые. Сработал резьбу большой мастер издалека, и за каждый наличник, взял по овечке — матке. А до чего же теплый получился дом! На дворе морозы трескучие, а в комнатах благодать. Печи только утром и вечером растапливали. Когда рубили дом, Каллистрат наказал работникам класть стены сначала без мха. И где чуть маленькая дырочка в пазу, заставлял подтесывать да еще посмеивался над ними; «За вами не следи, так решето будет, не дом. Не зря говорят: „Кабы не Клин да не мох, и плотник бы подох“». По два мешка моху после клали под каждое бревно. Полы выстлал из кедровых плах и тоже двойные с черновою засыпной подкладкой. Красить половые плахи не стал. Кедр — дерево теплое и ласковое. Ни ногу не занозишь, ни голым не простынешь. Каких трудов да расходов все это стоило, можно сказать, жизнь положил.
Каллистрат все ходил и ходил по двору как неприкаянный. Увидел на земле полешко, оброненное Федосьей в спешке, поднял и унес в поленницу. Жадным он не был, но труд ценил. А вообще к дереву у него была тяга. Сколько лодок выдолбил. Не посчитать попорченных пихт, пока не научился выдалбливать, расклинивать из них лодки. Работал и работал. Если случался день, который проходил в безделье из-за чего-либо, так терзался и считал тот день пропавшим, будто и не жил. Отдыхал редко и то лишь затем, чтобы потом сноровистее взяться и пластаться без передыху, пока сил хватает. Он даже не постился в святые дни. Голодный — не работник. Подряжая батраков, сначала кормил и внимательно глядел, как они едят. Если человек мало ел — сразу отказывался от него: не работник будет. Отдыхал лишь в дождливые дни и в бураны, но и в непогоду не сидел сложа руки. Валенки подшивал, ложки вырезал, да мало ли работы в доме для хозяина? Случались и гулянки, как же без этого? Однако после этого пластался за двоих, наверстывая упущенное. Медовуха у него в доме всегда стояла. Если кто зайдет, Аграфена без угощения не отпустит, наливала добрый ковш медовухи или пива, а когда гость собирался уходить, совала гостинец детям: булку хлеба или туесок меда. А за эту малость человек по гроб жизни будет благодарен. Когда надо, подсобит бревна ошкурить, крышу на чулане подновить. С алтайцами, живущими по соседству, Каллистрат в дружбе жил. Зато стоит ему попросить о чем — придут на помощь. А добудут в тайге пушнину — ему продадут, никому другому. И Каллистрат в долгу не останется. Только он может сделать новую нарезку в стволе старого ружья — курлы. И нож охотничий откует, и топор. Надо — казан залудит, пилу наточит. В голодную весну даст картошки и семян, мукой снабдит. Понимает: люди потом отблагодарят, с лихвой добро возместится.
Все умеет и может Каллистрат, одно у него не получается — топорище. Да еще не учился он плести узды, сбруи, камчи, и не надо этому учиться. Отец Учара — Курендай — с радостью сплетет ему все, что пожелается, и денег никаких не возьмет.
Рассудительный мужик был Каллистрат, понимал свою выгоду. Так и прибавлялось его богатство, так все и шло. Как-то теперь будет?!
Потускнел ущербный месяц над вершиной горы Кара-Туу. Посерело вокруг, помутнело — скоро рассвет. На востоке небо зарозовело, и на нем отчетливо проступили зазубрины леса на вершинах. Красиво урочище, сказочно красиво. Какое бы ни было у тебя горе, а поглядишь вокруг — и жить захочется еще больше, и сердце для радости откроется. Горы — зеленые волны леса, со сверкающими вечным льдом макушками, поднялись высоко, вросли в небо,
Поглядел Каллистрат с крыльца на окружающую благодать и вышел за ворота, оставив их распахнутыми. Подумал, надо собак привязать, скоро женщины встанут.
Прямо у ворот лежали красно-бурые коровы, гладкие, сытые, жующие свою жвачку. Все они подняли головы и поглядели на хозяина. Одна из них, самая старая, ей, кажется, лет восемнадцать, не меньше, рога скоро от старости отвалятся, при виде хозяина шумно вздохнула, тряхнула головой и поднялась.
Пора бы с нее содрать шкуру, да жалел ее Каллистрат. В свое время она приносила хороших телят, была, можно сказать, глава коровьего племени, и оставил он ей жизнь в благодарность. Теперь у ворот лежали одиннадцать коров, десять бычков да десятка полтора телят. Еще бык Акмандай есть, но его что-то не видать. A-а, да его же вчера попросили соседи-алтайцы к своим коровам. От него племя всегда доброе, живучее и плодовитое. Раньше у Каллистрата коров было еще больше, но появилась маралья ферма, и буренок пришлось поубавить — зимой с кормами было трудно. Оставил коров-ведерниц. Молоко у них такое густое, что, как говорят соседи, ягненок наступит в жбан со сливками и копытцем не продавит.
Две огромные свиньи лежали неподалеку же, в лопухах. Одна с поросятами, и все восемь штук при ней.
Свиней Каллистрат частично тоже извел: очень уж прожорливы и тяжело для них варить корм. Этих он держал из-за сала. Соленое сало удобно зимой на охоту брать. И веса малого, и места много не занимает.
«Как же быть со скотом? Куда его деть? — озабоченно думал Каллистрат. — Ведь угонят. Свиней, чтоб досадить мне, прирежут, а коров и в особенности коней угонят. Есть и тягловые, которыми пни выдергивал, есть и верховые, и иноходцы. Некоторые из них могут за день сто верст проскакать и останутся сухими, хоть еще скачи столько же. Нет, надо прятать их, прятать. Угнать в верховья, там ельник густой, непролазный, никто не найдет. А как быть с коровами? Их далеко не угонишь, к тому же дойка требуется, иначе они испортятся. То ли уж попросить бабушку Кудьюрчи? Пускай она покочует с ними и, главное, пусть доит. Жалко таких коров портить… — Поглядел на свиней, вздохнул. — Эти пускай остаются, бог с ними. Куры, гуси… A-а, ладно, не до них, пусть бегают. Вот с маралами как поступить? Их не скроешь у соседей, в тайгу не угонишь. Может, взять да выпустить на свободу? А если мы отобьемся — тогда обидно будет. И оставить на ферме нельзя. Это же целое богатство, А ульи? С ульями ничего не сделаешь. Как стояли, так и стойте себе. Мед надо спрятать в реке. Панты тоже захоронить. И пушнину, и деньжата, и золотишко надо закопать подальше от людских глаз». — И Каллистрат направился к реке. Там прохладно, легко дышится и хорошо думается.
Всю ночь ворочался Учар с боку на бок на своей постели в чердачной комнате, никак к нему сон не шел. Все ему казалось, что бандиты окружают дом, и даже явственно слышал скрип лестницы и тихие, крадущиеся шаги. Перед утром он забылся и почувствовал, что он уже не лежит под душной крышей, а едет на санях за сеном с Федосьей. Он лежит на душистом сене, рядом бастрык плечом прощупывается, за бастрыком — Федосья. Кони сытые мчат и мчат, мягко покачиваются сани, поскрипывают оглобли, погромыхивает колечко на узде. Снег твердый, накатанный — легко визжат полозья, ритмично вбиваются в снег копыта, изредка пофыркивают лошади. И хотя зима на дворе, а в ельнике покрикивают совы.
А как приятно покачивает, словно он в колыбели, мягок и сладостен ход коней, душа замирает от восторга. Вокруг морозно, но Учар подставляет лицо лучам солнца, и ему становится тепло. Сено такое запашистое, пахнет летом. Глаза его закрыты, но стоит ему их открыть, и зимний сверкающий свет так и вольется в него, и будет над ним стеклянное небо, ясно видимое до самого донышка, чистое-чистое… Вокруг снега, снега, уплывают они за спину. Деревья в изморози, каждая веточка одета куржаком, будто покрыты белыми цветами. На каждом пне — копна снега белой шапкой. На валежнике — целый зарод. Нигде ни малейшего звука — спит тайга, только совы эти все покрикивают и покрикивают. Иногда веки набрякают теменью — это солнце заслонили высокие кедры, ухватившиеся друг за дружку густыми лапами. А через мгновение снова золотой свет проникает в душу, значит, выехали на поляну.
Учар и Федосья лежат рядом, между ними только твердый бастрык — шест. И он и она молчат. У каждого свои мысли и думы, но есть и одна общая, большая и прекрасная мысль — мечта. Им хорошо от близости друг друга, они могут так ехать бесконечно долго, хоть целый месяц, и им не надоест. Вожжи лежат свободно, их не надо держать. Зачем? Лошадь не сойдет с дороги, там она завязнет в снегу по самое брюхо, да и зачем ей сходить с дороги? Трое саней следуют за ними без возчика. Тем лошадям тоже некуда деваться, так и будут бежать следом. В прошлую зиму такие праздники случались у Учара. Каллистрат то ли боялся властей, но не нанимал батраков, так что Учар и Федосья всю зиму возили сено. Было у них тогда четверо саней, на каждого по двое. Ездили через три дня, потому что четырех возов хватало скоту ровно на три дня. А еще запас кормов надо было иметь на случай бурана или отлучки. И Учар с нетерпением ждал наступления этого третьего дня: вставал на рассвете, пока задаст сена, пока уберет навоз, вершины гор запламенеют от солнца. Это самый разгар утреннего мороза. Пока Учар завтракает, мороз спадает — вот тогда пора. Запрягают четверо саней, все уже готово, можно двигаться в путь. И тут выходит Федосья, которая, оказывается, успела уже подоить коров и убрать в доме. И Учар замечает по ее улыбающемуся лицу, что и она радуется поездке. Каждый раз она одевалась по-новому. Особенно рад был Учар, когда девушка надевала алтайскую шубу из ягнячьих шкур, шапку из лисьих лапок и меховые сапожки. Она ему тогда казалась ближе и роднее. А может быть, Федосья знала об этом и хотела сделать ему приятное?