У родного очага
Шрифт:
— Вот почему желтолобая не принимала его, — Сакылта переменила ягнят. — А я собиралась ее стреножить… Вчерашние, которые замерзали, оклемались, ничего уже. Я им коровьего молока давала.
Разобравшись с овцами, прикрутили фитиль в фонаре, вышли из тепляка. Жадно вдохнули свежий воздух. Сакылта направилась к коровам и телятам. Калап подвел Тукпаша к загородке, за которой стояла копна сена, а сам привязал на аркан Кула-Ата, потом привел Гнедого и поставил его чуть подальше.
Тукпаш выбросил два больших навильника сена.
— Еще один, и хватит, — сказал Калап, поделив коням сено поровну. — Еще по ведру комбикорма дайте им. Отпустил бы пастись, да этот черт — Кер-Ат, такой бродяга, его после полдня ловить будешь. Вы его и тут покрепче привязывайте, а то все у Каурого отберет… Счастье наше, сена почти хватило. Мать и Сакылта косили — я все время в тайге с овцами был. Три здоровенных стога поставили.
— По
— Трудный, трудный год… Обычно на солнечной стороне Устугы-Арт отара не меньше месяца паслась, а нынче за неделю все подобрали.
Оба замолчали. Стало совсем темно. Тихо вокруг. Овцы улеглись. Лошади шуршат сеном. В лесу тоже тихо. Небо высокое, незамутненное, все звезды пересчитать можно.
Тукпаш снова поймал себя на мысли, как легко и покойно ему здесь, в горах, после больших городов с их грохотом и суетой, с машинной вонью и дымом заводских труб, с многолюдьем, с домами-скалами, давящими душу. Усмехнулся: пройдет полгода, от силы год, и снова потянет его в эту людскую толчею, в этот грохот и суматоху. А тут, на далекой чабанской стоянке, все по душе — даже это нагромождение кошар, тепляков, загонов, изгородей, блеяние овец, запах навоза… А люди, чабаны? Их Тукпаш почитает больше других, к ним относится с особым уважением. Здесь все успокаивает, здесь, как нигде, светло в мыслях. Каким спокойствием, мудростью веет от волнообразных, покатых гребней гор, так отчетливо чернеющих на фоне ясного неба.
«Родина моя… — шепчет Тукпаш, — Родина моя… Связаны мы с тобою навсегда».
Не зря говорят: «Если хочешь узнать, что за люди живут в деревне, посмотри на окружающие горы». Если гребни гор резки, рваны, торчат шильями и готовы вот-вот обрушиться, а на кручах стоят архары, — а и селе живут люди резкие, вспыльчивые, смелые, открытые, но отходчивые. Вокруг иных сел покатые горы, широкие поля, круглые поляны. Так и знай, тут люди спокойные, рассудительные. Они все рассчитают, обдумают. Их нелегко расшевелить. А есть такие села: до воды близко, до дров — рукой подать, покосы рядом. Вокруг густой лес, за аралом речка белопенная, кукушки не умолкают, цветы душистые, по коврам-полянам козлы-элики ходят и вместе с белым молочным туманом спускаются на водопой и долго, задумчиво стоят над речкой, роняя звонкие капли в воду. Куда ни ступишь — любая ягода под ногами. Шагни в сторону — орехов не оберешь. Глухариный ток — прямо у поскотины… Кто тут живет? Беспечные песенники да балагуры. Всему они рады, ничего им не жалко…
Может, это и правда? Горы всегда у тебя перед глазами. Хочешь не хочешь, сам становишься похожим на них. Ты в горах, горы — в тебе.
Калап кашлянул, как бы напоминая, что время не ждет. Оба зашагали к избушке, мутно светившейся единственным окошечком. Это тусклое пятно было одно-одинешенько среди сумрачных гор и умолкшей тайги.
— Разом и дрова занесем. Не выходить же из-за них после. — Калап стал набирать в охапку поленья. — Только и думаешь, как бы лишнего шага не сделать… Совсем недавно выбрал денек дрова заготовить — совсем сырые поэтому… Десять лиственниц свалил. Четыре отцу в деревню отволок, остальные здесь на чурки распилил. А поколоть все некогда…
— Я зимой не успел с дровами. Пока трактор выпрашивал, снег растаял. А по чернотропу что сделаешь? Потащишь бревна по голой земле, в кору столько песку да камушков набьется, никто пилить не согласится — цепи к бензопилам дефицит. Теперь только после посевной разве, когда машины или «Беларуси» посвободнее будут. Мы летом в юрте сжигаем дров больше, чем зимой в избе. Мать говорит: «Не положено гасить очаг!». Не положено — и точка.
Они занесли дрова в избушку, сложили возле камелька. Тукпаш присел на толстый чурбак, приспособленный вместо стула. Какая это радость — посидеть в тепле!
В избе жарко. Она маленькая — изба, а на улице не так уже холодно, но приходится топить, готовить пищу. На плите закипает чай. В люльке под низкой матицей пускает пузыри сынишка Калапа. Сухонькая мать чабана, тихо напевая, качает люльку, отчего гремят подвешенные к ней раскрашенные бараньи бабки, нанизанные на нитки. Девочка постарше при появлении Тукпаша спряталась за юбку матери.
В избе тесно. В переднем углу — стол из струганых досок. На нем чашки да миски, а под ним — кастрюли, казаны. Рядом — куп с чегенем [15] . У окошка кровать, а впритык к ней — тесовые нары. У дверей развешаны шубы, фуфайки, уздечки, вожжи. Вот, пожалуй, и все. Остальное имущество — мебель, утварь у Калапа в Корболу, в крестовом доме отца. Здесь только самое необходимое, Калап женился четыре года назад, и на свадьбу родные и друзья надарили всякого добра, обеспечили их с Сакылтой, считай, на всю жизнь — и мебелью, и утварью, и посудой, и одеждой, не говоря уже о скоте. Не то что прежде, когда молодым совсем ничего не давали. За четыре года Калап и сам немало приобрел. Но все подаренное и нажитое не влезет в избушку на стоянке. Да и кочевать со всем этим скарбом не будешь. Не станешь же возить за собой стенку. И телевизор на стоянке ни к чему — все равно электричества нет. Кое-чем Калап еще обзавестись не успел, но особенно не торопится, потому что деньги нужны ему на другое: прежде всего надо достроить дом.
15
Куп — кадушка для молока; чегень — кислое молоко.
— Ну, что ж, чаевать будем, — снимает Калап телогрейку и бросает на нары.
На столе большая чашка, полная сметаны-каймака, тарелки с маслом и курутом — копченым сырчиком, лепешки, конфеты. Калап наливает в две пиалы чай. Сразу видно, что привычен он хозяйничать за столом, так ловки его руки и проворны движения. Некогда чабану рассиживать за столом. Заявится он, улучив минуту, на стоянку от отары, а жена занята — то в кошаре, то еще где-нибудь. Вот и приходится на скорую руку сготовить что-нибудь да похватать, что есть на столе.
Тукпаш проголодался, как медведь-шатун, а жажда донимала его чуть не с полдня. Не привык он еще к чабанскому распорядку. Поданную ему Калапом пиалу опустошил в три глотка, хотя чай был горячий. Ух, до чего хорош чай! А хлеб как пахнёт! Ничего вкуснее в жизни не ел. Макает лепешки в каймак и сдерживает себя, чтобы не показать хозяевам жадность. Все равно рука сама тянется к лепешкам и куруту, маслу и сметане. Не наестся, нет…
— Мясо-согум [16] у меня кончилось, — с извинением произносит Калап. — К этой поре обычно свинью колол да парочку валухов. Свинью выкормить — какая забота? Но с нынешними перекочевками не до свиньи было. Валуха одного, правда, всю зиму держал. А где-то в середине марта приехал ко мне председатель. «Отдай, — говорит, — своего валуха. Лучшего во всем колхозе не найти. К нам, — говорит, — делегация от соседей, с которыми мы соревнуемся, приехала. Не хочется перед ними в грязь лицом ударить». — «Как же, — говорю, — они гости». Отдал валуха, не пожалел на хорошее дело. А после узнал уже. «Где вы в такое время нашли жирного барана?» — гости спрашивают. «Мы его и не искали, — наш-то председатель говорит. — Ловите любого, какой пасется, — не хуже будет». Тут все рассмеялись — и делегация, и наши. Ну, а у меня пока мяса нет…
16
Согум — заготовленное на зиму мясо.
— Хотя бы скорей трава взошла, — мать Калапа, усыпив внучонка, подсела к камельку, стала разливать чай. — Наедятся овечки зелени, убегать не станут. Тогда и чабану спокойнее. Э-ээ, сколько лет только и делала, что возле овечек была. Да что там лет — всю жизнь… Только овцы да овцы. Теперь на пенсии. Можно бы и не думать про них. А их как бросишь? — кивнула она на Калапа и Сакылту. — Отец наш болеет, другой день и подняться не может. А время какое? Окот. Кроме меня помочь некому. Братовья да сестры их — кто в районе, кто в городе. А которые из родни в деревне, — у того тоже скот, у того трактор, всем некогда… Э-ээ, в тот год… Никогда не забуду тот год. Калапа еще не было. Старшей сестре его, Торколой, год, а старшему брату, Торкошу, — три годика. Хорошая весна была. Мы здесь же тогда жили, на подошве горы Чанкыр. С начала колхоза, с тридцатого года здесь. Только стоянка наша была во-он за тем бугорком… И вот в ту весну котилось у нас семьсот овечек. Нынешних тепляков мы тогда не знали. Не только видеть, слыхом не слыхали. Даже кошары не было — только навес. И что вы думаете? Глупые мы были. Начали ягнят принимать. Сакманщиком к нам никого не прислали. А законы строгие были, не то что сейчас. Ну, вот. Начали овцы ягниться. Дни теплые, ночи тоже. А ягнят — что ни день — по тридцать-сорок штук сыплется. Но ни один ягненок не болеет, ни одна матка своего детеныша не бросает. Мы к кураганам даже не прикасались. Как появится на свет, тут же сам тянется к матери. В которые ночи даже под навес не загоняли — так и ночевали овечки под лиственницами. После и вовсе перестали отбивать окотившихся овец от отары… Такая весна была, такая весна… И что думаете? Даже не заметила, что окот провела. Вся долина от ягнят белая была.