У стен Малапаги
Шрифт:
«Моё, — вздохнул Эротичный, — я не скрываю. Я страшно эротичный».
«Значит, твоё лицо — фал?»
Эротичный не успел ни ответить, ни обидеться. Вмешался Мой брат-граф:
«Что тут такого, — сказал он, — девушкам нравится». «Право, добрые, милые, — сказал Панург, — а услуги оказывают такие…, поверите, до слёз разбирает».
«Всё одно и то же у вас на уме, — Еродий был возмущён, — где дух, духовность?»
«Духовность, духовность, духовность, — пропел Дон Кихот, — выпьем за неё. Эта дама высоконравственная. Неприступна и недосягаема. Подлинная Дульсинея».
«Таких
«Выпьем, — сказал Панург, — всё равно за что, жизнь коротка. Пока болтаем, не успеем причаститься к мальвазии. Это источник, который мы обязаны осушить до последней капли».
Тридцать третий был выпит, принялись за семьдесят второй.
«Хорошее вино, не по делу его ругают. Бывает и хуже», — сказал Великий Гэтсби.
Все охотно согласились.
«Хочется, — мечтательно сказал Мой брат-граф, — чтоб хоть одна отказала. Так, для разнообразия. Было б что вспомнить. Кажется, ну вот, наконец-то, ан нет. Не получается, не выходит. Такая иногда злость берёт, что натянешь штаны и пойдёшь поближе к хересу. Вот так и спиваешься. С горя, что все безотказные. Что ни говори, а нет на этом свете верности, чистоты. Одним словом, природа».
«Не приставай, зачем приставать?» — сказал Плешивый.
«Нашёл о чём грустить, — сказал Панург, — радоваться надо. Хоть одно удовольствие в жизни бесплатно и доступно. А их и всех-то раз-два и обчёлся».
«Скотство и омерзение, — возмутился Еродий. — Где благая природа, где благое сердце, где семя благих дел? В жизни есть всё. Отворите зенки, алкаши».
«Ты прав, Еродий, — сказал Философ, — мерзость запустения. Кто мы? Парии, а парии должны наконец сделать выбор. Что предстоит нам? Солидарность, ненависть, безумие или комнатный эгоизм, саднящее тщеславие, мягкосердечные вздохи? Мы — симулянты, торгующие себе в убыток».
«Ого, — сказал Великий Гэтсби. — Заносит. Пора пить бросать, а то унесёт, что не выплывем».
«Зачем выплывать, — сказал Панург, — плыви, пока плывётся».
«У нас с вами сейчас Голубой период…» — сказал Мой брат-граф.
«Пикассо, что ли?»
«Какой там Пикассо? Футурист-недоучка. Голубой период де Домье-Смита. Мы ещё будем жалеть о нём».
«Хорошо ловится рыбка-бананка», — сказал Эротичный.
«За „футуриста“ можно и в глазное яблоко схлопотать. И притом ногой», — остервенился Великий Гэтсби.
«Вот, вот, — сказал Философ, — вы мелкие эгоисты. Одно раздувшееся тщеславие. Будьте сильны в слабости, имейте волю к разрушению, к смерти — вот что завещал нам датчанин. Кто не умирает сейчас, тот не живёт. А кто умирает, предназначен жизни вечной».
«Не проповедуй, не мечи бисер. Мы хоть и свиньи, но знаем: „…упало на добрую землю, принесло плод…“; когда вырастет, бывает больше всех злаков…, в общем, чтоб возродиться, надо по первости сдохнуть. Знаем», — сказал Панург.
«Знаете? Вряд ли вы хотели бы умирать комфортно, с кофе и девкой под боком. Не выйдет. Это — контрабанда».
«Пусть контрабанда, — сказал Эротичный, — но с девкой под боком и стаканом портвейна я готов умереть когда угодно, в любое время, проще говоря, завсегда. Можно и без кофе».
«С горечью я смотрю на вас, — сказал Философ и тяжело вздохнул, — приближается время ненависти, одиночества, подполья. А вы? Это ваш удел переносить духовные проблемы на бытовую почву, бытовички, герои и титаны аморалки, вечные двоежёнцы и злостные алиментщики».
«Экзистенциализм — это…» — неожиданно сказал Плешивый, вернее, попытался сказать и выронил стакан с драгоценным портвейном в траву лесной поляны, лужайки, бежина луга. Зелень лета, орошённая семнадцатиградусной влагой, благодарно и радостно зазолотилась в лучах незаходящего солнца вечной пьянки, застольного возлияния духа.
Пир продолжался в ожидании Лаис, Филин, Мариан и Марион, Аврелий и Юлий, Герселин и Эвелин, Маргарит и Генриет, Цецилий и Наталий, Эмилий и Аманд, Миньон и Инес, Настасий и Аглай.
В его моче обнаружилась кровь, густая жидкость цвета гамзы-каберне-саперави. Врачи поставили диагноз: злокачественная опухоль, без метастаз.
Без метастаз, да, но, узнав, Лиза ушла от него. И правильно сделала. Ну, скажите честно, кому нужен муж с такой мочой?
А красавец Вернуля оставил любимую и лёг на рельсы в ожидании подгребавшего, не торопясь на свидание с ним, поезда.
Лёг в июльский воскресный вечер, тёплый, тихий, безоблачно-безветренный. С солнечными пятнами и бликами, соскальзывавшими с листвы деревьев, с крыш и стен домов, с невысоких деревянных или плетённых из виноградной лозы изгородей и бесшумно, беззвучно устилавшими траву предместья.
Наступила осень, дневное светило крадётся осторожно, на ощупь, стараясь не привлекать к себе внимания. Золотит слегка поблёкшие верхушки деревьев, оголённых до неприличия. Тихо. Тишину смущает лишь редкое, робкое падение листьев. На пьедестале изображено в барельефе семейство, государь представлен сидящим, левая рука опирается на щит, в облаках видны две тени: одна летит на небеса, другая летит с небес, навстречу первой.
Славянка тихая, сколь ток приятен твой…
Выпили ратевани.
Трупики и трупсики, гашёная известь. Бывшее не сделать небывшим. Даже трупсикам.
«Му-му-му», — пролепетал Профессор.
«Нажрался», — с горечью заключил Дон Кихот.
«Жалко, — сказал Еродий, — так хорошо откликался, с чувством. И вот?!»
«А было, — с восхищением сказал Великий Гэтсби, — незаметно. На глаз стекло, трезвый как… Несгибаемая трезвость и твёрдость. Столько часов на ногах, и в воротах стоял, когда в футбол играли. И ни одного гола».
«Ну да, — сказал Мой брат-граф, — тоже мне алмаз! Смотреть скучно. Прах и пепел».
«Алмаз, — сказал наставительно Панург, — не там, — и он указал перстом на счастливо сопящего трупсика, — а тут, — и он указал тем же перстом на свои, судя по гористости местности, изумительные, дивные, упоительные гениталии.
— Тут и нигде больше».
«Надежда дам, — с завистью сказал Эротичный, — вздохнул и добавил. — Прекрасных Дам».
«Нашёл чем хвастаться, — язвительно заметил Мой брат-граф. — Дело не в метраже, не в габаритах, не в монументальности. Любой Шармант это известно».