У Железного ручья
Шрифт:
Гриша подбежал к плетню. Он увидел знакомых и незнакомых ему людей. В первом ряду шагали Кейнин, Иван-солдат, молодой латыш с плутовато-веселым лицом (тот, что отдал револьверы Кейнину), Кирюшка Комлев. Шел Минаев дед — рядом с совсем древним латышом, согнувшимся, опиравшимся на костыль. Были и женщины. Гриша увидел седую латышку, которая пела на кладбище, как молитву: «Слезами залит мир безбрежный!..» Две девушки шли рядом с ней.
«Затишье» никогда не знало такого многолюдья.
Старый Винца, торопливо подпоясывая на
Пан Пшечинский подошел к плетню, закричал хрипло, со злобой:
— Идите, идите, дурни! Мир хцете перевернуть? Мало вам розума вгоняли в задние ворота!
Никто ему не ответил. Будто муха прожужжала. Даже старый Винца не обернулся на слова арендатора.
Черноглазая Тэкля стояла, простоволосая, на крыльце. Видно, выскочила второпях — тяжелые косы лежали у нее на плечах, свешиваясь до пояса. Нет, и на нее никто не оглянулся, даже Иван-солдат.
Долго шли молчаливые ряды крестьян мимо «Затишья».
Кто-то рядом с Гришей проговорил вполголоса:
— На Тизенгаузенов поднялись…
И вдруг неистово заорал Пшечинский:
— Куда? Куда, лайдак?!
Минай, до того бывший где-то в отлучке, бегом догонял земляков своих. Он оглянулся на крик Пшечинского, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и побежал вперед.
12
К ночи вернулся отец.
Гриша первым кинулся к нему:
— Мужики давеча шли мимо — на Тизенгаузенов поднялись! Заозерские, пеньянские, ковшинские… Ну целое войско!
Иван Шумов тяжко вздохнул:
— Вот… началось, значит.
И, будто не видя перед собой, стал шарить по стене рукой — искал что-то, должно быть шапку, только что снятую.
И сейчас же мать закричала пронзительно:
— Не пущу!
На ее крик откликнулся из зыбки маленький Ефимка, заплакал громко и горестно.
Отец шагнул вперед, мать рухнула перед ним на колени, обхватила отцовы сапоги:
— Не пущу! Сынов… сынов не губи!
Из чуланчика непривычным для нее скорым шагом вышла бабушка, схватила Гришу трясущимися руками, повела за собой:
— Пойдем, родимый, из избы, пойдем… Отец с матерью не поладили, нельзя нам на то глядеть, пойдем…
Она вывела Гришу на крыльцо, стала нащупывать ногой ступеньки.
— Бабушка, темно уже, куда мы идем?
— В садик пойдем, в садик.
Сад только поначалу показался темным. Скоро на листьях яблонь задрожал розоватый отблеск. Гриша обернулся: где-то далеко молчаливо и грозно подымалось зарево.
Бабушка, крестясь, что-то шептала.
В темноте послышался громкий голос:
— Ну, теперь пошло! Началось — не удержишь!
Кто-то отозвался — видно, пан Пшечинский:
— Мои дурни ушли… К черту в пекло! — И, помолчав: — От хитрая баба! Услала в город своих — и Шумова и Редаля. А мои дурни… им теперь прямая дорога — в тюрьму.
Далекое зарево росло и вдруг, торжествуя, взметнулось кверху, заняло полнеба и разом сникло.
— Должно, хлеб загорелся…
Гриша узнал голос Трофимова.
Долго стояли бабушка с внуком и глядели на далекий пожар. Да и все «Затишье», должно быть, не спало в ту ночь.
Когда вернулись в избу, мать одетая лежала на кровати, зарыв голову в подушки. Отец сидел, грузно привалившись плечом к подоконнику. Гриша долго глядел на него, жалея. Потом подошел, спросил тихонько:
— Батя… не ушел ты?
Отец поднял тяжелую всклокоченную голову:
— Нет, не ушел, сынок.
Осунулся Иван Шумов после той ночи.
Привез Пшечинский из Ребенишек вести: в соседней волости драгуны засекли четверых мужиков до смерти.
В погорелой усадьбе Тизенгаузенов стояли ингуши, ездили верхом по проселкам — пугали крестьян белками непонятных, нездешних глаз.
К помещикам Новокшоновым прискакал эскадрон драгун: будет расправа с мужиками.
Рано утром провезли мимо «Затишья» на навозной телеге Ивана-солдата, связанного. По обе стороны гарцевали на рослых конях жандармы с саблями наголо.
Тэкля стояла у плетня с расширенными от ужаса глазами. Иван обернулся, поглядел на нее смутно, молча. Она горестно взмахнула руками, закрыла лицо передником.
Потом Винцу арестовали в Ребенишках. А Минай пропал, про него ничего не было слышно.
Пшечиниха его жалела:
— Вот был человек!.. За троих работал!
— Га! — отзывался Казимир Пшечинский. — То не человек был, то медведь. Он и за четверку коней мог сробить. Теперь ему — Сибирь… А солдату Ивану виселица. За нарушение присяги!
Три самых старых старика из деревни Савны пришли в субботний вечер к крыльцу Перфильевны, долго стояли под окном без шапок, ждали помещицу. Наконец она вышла и сказала громко, злорадно:
— А-а! Явились, соколики… взялись за ум-разум!
Старики кланялись низко, говорили о чем-то глухо — Гриша не расслышал.
Потом самый древний из них, с трудом сгибая колени, упал в ноги Перфильевне.
Но тут подошел к крыльцу Иван Шумов, поднял старика и сказал Перфильевне отрывисто:
— Не издевайся над человеком!
— А ты кто — указывать мне взялся?! Ты что это?! — закричала помещица. — В Режицком уезде, слышно, драгуны хор-рошие узоры кой-кому на спине разрисовали!
— Тебе-то, спасибо скажи, савенские ничего не сделали.
— Грозились! Грозились… А ты в стороне стоял, глядел!
— Что же, не я один — и другие свидетели найдутся…
Перфильевна прищурилась:
— Ах, ты уж и в свидетели против меня готов записаться?
— А хоть бы и так. — Иван Шумов тяжело передохнул: — Ну, вот на том пока и порешили. — И повернулся к старикам: — Ступайте, отцы, по домам. Не тревожьте себя понапрасну. Не роняйте себя!