У Железного ручья
Шрифт:
Прогремел высокий деревянный мост, и телега затряслась на городских булыжниках с таким грохотом, что отцу и учителю разговаривать стало невозможно.
Город начался кузницей. В ее дверях стоял бородатый черный коваль в кожаном фартуке, у столба была привязана оседланная лошадь.
А вот и низенькие деревянные домики с палисадниками, с пыльной сиренью… Запахло дегтем, бакалеей, незнакомой едкой городской пылью.
Грузный лавочник с оловянным лицом сидел на венском стуле у своей лавки; на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневые колбасы с синим шпигом.
Сутулый
На людном перекрестке возник городовой. Ничем он не был виднее урядника Мефодия Павлыча: те же чугунные на вид сапоги, такой же оранжевый шнур от револьвера через всю грудь и парусиновая рубаха с пятнами пота у подмышек; хороша была только шашка в черных ножнах со светлыми колечками; от этих колечек шла к плечу длинная портупея. И резная — винтом — ручка с медным эфесом венчала эту по-настоящему воинскую вещь.
Гриша попробовал было расспросить Шпаковского о городовом, но в оглушающем булыжном грохоте собственный голос показался ему таким бессильным и противно-пискливым, что он замолчал.
Но вот телега остановилась у худого забора, в щели которого пробились ветки акации. В кособоком приземистом домике, в окне с расписными наличниками видна была круглощекая женщина в пестрой шали. Увидав телегу, она взмахнула руками, исчезла. И сейчас же появилась на крылечке — таком же маленьком и хилом, как и весь дом.
— Пожалуйте! — запела она, кланяясь и прижимая шаль к подбородку. — Пожалуйте в комнаты… А коня во двор… Никифор! Никифор!
С хрипом раскрылись ворота, в них показался толстогубый парень в рубахе распояской.
— Веди скорей лошадь во двор, разгриба! — закричала ему женщина и пошла впереди гостей по хлипким ступенькам крылечка в дом.
Комната, в которую Гриша попал, страшно ему понравилась. Была она низенькая, темноватая, прохладная, окна заставлены фикусами и геранью. Огромная голландская печь с разноцветными изразцами занимала половину комнаты; по фасаду печи шел узкий карниз уступом, и на карнизе сидел великолепный фарфоровый кот — лиловый, с зелеными глазами. И воздух в комнате был какой-то необыкновенный, чуть затхлый — пахло травами, полынью, мятой. У образов старого письма, таких темных, что ни одного лика на них не разобрать, мерцала малиновая лампада.
Шпаковский как вошел в комнату, так и стал сразу прощаться:
— Дела, дела и еще раз дела! К вечеру забегу.
А на столе уже шумел пузатенький самовар на гнутых ножках, розовели леденцы в стеклянной баночке… Напрасно ушел Шпаковский…
Прихлебывая чай с синего блюдца, хозяйка — звали ее Ненила Петровна — сказала ленивым голосом:
— Сроду у нас в окружности разбойников не было… — И замолчала надолго, дуя сложенными сердечком губами на горячий чай. Наконец вымолвила не спеша: — Теперь объявились.
— Где? — спросил недоверчиво Иван Шумов.
— Сказано в старых книгах: «и встанут тати в нощи…»
— Где ж они объявились? — перебил отец.
— Неужто не слыхал? На неделе казну ограбили под самым городом, у речки.
Гриша ясно представил себе высокий мост, по которому они с таким грохотом проехали сегодня, и вымазанных сажей разбойников с длинными ножиками.
— И сражения, сказывают, никакого не было. Оторопели стражники. Как увидели Кейнина — это главарь ихний, днем в лесу хоронится, ночью выходит, — так и пали духом: деньги отдали и сами после чуть отдышались…
— Я Кейнина знаю, — сказал Гриша и испугался, замолчал.
— Ну вот видишь: ребята, и те про него слыхали. Страшное дело: латыш за разбойный промысел взялся! Сроду этого у латышей не было…
У Гриши пропал к леденцам интерес. Он отодвинул блюдце с чаем и не отрываясь глядел на круглые, тронутые мелкими оспинками щеки Ненилы Петровны.
— А те полторы тысячи собрали с мужиков, с двенадцати деревень, — штраф за телеграфные столбы: спилили столбы под Пеньянами… Да это ведь в ваших местах, Иваныч. Слыхал небось. Зачем спилили, не умею сказать. Я этих делов не знаю. Кто говорит — будто барону Тизенгаузену назло спилили… Явились стражники в город: расписку кажут… Дал им ту расписку Кейнин. С печатью — все, как положено: деньги, мол, получил. В насмешку над властью, что ли, он это сделал? Я вот сколько живу на свете, Иван Иваныч, а про этакое не слыхивала.
Гриша толкнул ногою стул, пошел к двери. Через крохотные сенцы, мимо рассохшейся бочки и хомутов, развешанных по стенам, пробрался он во двор. Распряженный конек, на котором они приехали в город, стоял, понурясь, над вязанкой сена, а под телегой лежал давешний парень — спал, страдальчески распялив огромный рот.
Гриша поглядел на парня. Ему стало скучно. Он пролез сквозь приоткрытые ворота на улицу, пошел по мостовой. Вот и опять те же голубые баранки на вывеске и городовой на перекрестке. Гриша обошел его со всех сторон, разглядывая; и вдруг увидел вдали серебряную чешую реки. Тогда он, не раздумывая, зашагал вперед.
У реки сидел мальчишка, босой, в ситцевой рубахе, резал ножом ивовый прут. Гриша сел поодаль.
Мальчик кончил резать, спрятал ножик в карман и сказал:
— Хошь биться на саблях?
— А где сабли? — спросил Гриша.
— Вот.
Он протянул Грише прут.
— Нет, не хочу.
— Слаб! — сказал мальчик. — Ты откуда явился?
— Из «Затишья». А ты?
— Видал кузню? — Мальчик махнул рукой в сторону, и Гриша увидел в той стороне черную крышу кузницы. — Мой батька коваль. Силы страшенной. Я как вырасту, тоже силы наберусь. Только я ковалем не буду.
— А кем?
— Солдатом. Я воевать стану.
Мальчик помолчал, разглядывая Гришу. Потом спросил:
— Тебя как зовут?
— Гришей.
— Меня — Савкой. Нырять умеешь? Ох, и тих ты! Недаром из «Затишья».
— Я не тихий. И нырять умею. Наверное, не хуже тебя.
— А ну, скидывай порты!
Мальчик, не дожидаясь, первый мигом снял рубаху, штаны и, сложив ладошки углом, прыгнул с берега в воду.
Гриша поглядел, как он плавает — и на спине, и боком, и по-лягушечьи — и не утерпел: тоже разделся, полез в воду.