Уайнсбург, Огайо
Шрифт:
Был поздний вечер. Тьма легла на город и на полотно железной дороги, протянувшейся у подножья небольшого холма, на котором стояла гостиница. Где-то вдалеке на западе протяжно запел гудок пассажирского поезда. Спавшая на дороге собака вскочила и залаяла. Приезжий стал что-то бормотать, и в бессвязной болтовне были пророческие слова о судьбе девочки, лежавшей на руках у агностика.
— Я приехал сюда, думал — брошу пить… — проговорил пьяница, и по щекам его покатились слезы. Он не смотрел на Тома Харда, а, сгорбившись, уставился во тьму, словно узрел видение. — Я убежал из города, думал исцелюсь… но нет исцеления… И я знаю почему. — Он повернулся к девочке, которая смотрела на него в упор, выпрямившись на коленях отца. Приезжий тронул Тома
Подавленный тоской, умолкнув, он сидел неподвижно, но дальний гудок паровоза снова вывел его из оцепенения.
— Я еще не потерял надежды. Слышите? Не потерял!.. Только я понял, что здесь ей не суждено исполниться, — произнес он хрипло. Теперь он пристально смотрел на девочку и обращался к ней одной. — Вот растет еще одна женщина. — Его голос стал сильным и ясным. — Но она не для меня. Она родилась слишком поздно. Может быть, ты и есть та, которую я ищу… И вот судьбе угодно свести меня с нею в этот вечер, когда я извел себя пьянством, а она еще малый ребенок…
Плечи его сотрясались от рыданий, и, когда он попытался свернуть папироску, бумага выпала из его дрожащих пальцев. В сердцах он чертыхнулся.
— Думают, легко быть женщиной, легко быть любимой… Я-то знаю, каково оно. — Он снова повернулся к девочке. — Я-то знаю! — вскричал он. — Быть может, из всех мужчин только я один это понимаю.
И снова взор его стал блуждать по темной улице.
— Я знаю о ней все, хотя она никогда не встречалась на моем пути, мягко проговорил он. — Я знаю о ее борьбе и ее страданиях, и вот за эти-то страдания она мне так дорога. Страдания изменили ее, она стала иной, и у меня есть для нее имя. Я назвал ее Тэнди. Это имя пришло ко мне в те дни, когда я умел мечтать, когда тело мое еще не осквернял порок. В моей Тэнди есть сила, которая не страшится любви… Это именно то, что мужчины ищут в женщинах и чего они не находят.
Приезжий поднялся и подошел к Тому Харду. Он едва стоял на ногах, казалось, он вот-вот упадет. Вдруг он опустился на колени и, схватив руки девочки, стал покрывать их пьяными поцелуями.
— Будь Тэнди, малютка, — просил он. — Будь сильной и смелой. Вот твой путь. Ничего не страшись. Дерзай быть любимой! Будь больше, чем просто женщина! Будь Тэнди!
Приезжий встал и поплелся прочь. Дня через два он сел в поезд и уехал обратно в Кливленд.
Вскоре после необычного разговора у гостиницы Том Хард повел девочку к родственникам, которые пригласили ее ночевать. Он шел в темноте под деревьями, совсем позабыв пьяную болтовню приезжего. Он снова был поглощен доводами, с помощью которых мог бы победить веру людей в Бога. Он назвал дочь по имени, но она вдруг заплакала.
— Не хочу, чтоб меня так звали! — вскричала она. — Хочу быть Тэнди! Тэнди Хард!
Отца тронули слезы девочки, и он старался ее утешить. Том Хард остановился перед деревом, взял дочь на руки и попытался уговорить ее.
— Ну полно, будь умницей, — строго сказал он наконец.
Но она все не унималась.
С детским самозабвением отдалась она своему горю, и плач ее нарушал безмолвие улицы.
— Хочу быть Тэнди, хочу быть Тэнди, хочу быть Тэнди Хард! — кричала она, мотая головой и рыдая с таким отчаянием, словно видение, созданное словами пьяницы, разрывало ее детское сердце.
СИЛА БОЖЬЯ
Пастор Кёртис Хартман служил в пресвитерианской церкви Уайнсбурга уже десять лет. Это был сорокалетний человек, крайне молчаливый и замкнутый. Проповедовать с амвона, стоя перед народом, всегда было для него испытанием, и со среды до субботнего вечера он не мог думать ни о чем, кроме тех двух проповедей, которые надо прочесть в воскресенье. В воскресенье рано утром он уходил в кабинет — комнатушку на колокольне — и молился. В молитвах его преобладала одна нота. «Дай мне силы и смелости для труда Твоего, Господи!» — просил он, стоя коленями на голом полу, и склонял голову перед делом, которое его ожидало.
Кёртис Хартман был высокий мужчина с каштановой бородой. Его жена, толстая нервная женщина, была дочерью фабриканта нижнего белья из Кливленда. К самому священнику в городе относились хорошо. Церковные старейшины одобряли его за то, что он спокойный и скромный, а жена банкира Уайта считала его образованным и культурным.
Пресвитерианская церковь держалась несколько особняком от других церквей Уайнсбурга. И здание ее было больше, внушительней, и священнику платили лучше. У него был даже собственный выезд, и летними вечерами он иногда катался с женой по городу. Ехал по Главной улице, туда и обратно по Каштановой, степенно кланялся встречным, а жена в это время, тайно млея от гордости, поглядывала на него краем глаза и опасалась, как бы лошадь не понесла.
Много лет после приезда в Уайнсбург дела у Кёртиса Хартмана шли благополучно. Прихожан у себя в церкви он, правда, не воспламенял, но и врагов себе не нажил. Служил с душой и порою подолгу мучился угрызениями, что не способен ходить и выкликать Слово Божье на улицах и в закоулках города. Он сомневался, горит ли в нем действительно духовный жар, и мечтал о том дне, когда неодолимый и сладостный прилив свежих сил ворвется в его голос и душу подобно ветру и люди задрожат перед духом Божьим, явленным через него. «Я — жалкая чурка, и никогда мне этого не дождаться, — уныло размышлял пастор, но вскоре лицо его освещалось терпеливой улыбкой. — А впрочем, я как будто справляюсь», — философски добавлял он.
Комната в колокольне, где воскресными утрами священник молился об увеличении в нем Божьей силы, была с одним окном. Высокое и узкое, оно отворялось наружу, как дверь. На окне, составленном из маленьких стеклышек в свинцовом переплете, был изображен Христос, возложивший руку на голову ребенка. Однажды летним воскресным утром, сидя за столом с раскрытой Библией и листками будущей проповеди, пастор, к возмущению своему, увидел в верхней комнате соседнего дома женщину, которая лежала на кровати с книжкой и при этом курила сигарету. Кёртис Хартман подошел на цыпочках к окну и тихо прикрыл его. Пастор ужаснулся мысли, что женщина может курить, и с содроганием думал, что стоило его глазам оторваться от божественной книги, как они увидели голые женские плечи и белую шею. В смятении чувств он взошел на амвон и произнес длинную проповедь, ни разу не задумавшись о своих жестах и голосе. Проповедь, из-за ее силы и ясности, слушали как никогда внимательно. «Слушает ли она, достигнет ли до ее души моя проповедь?» — спрашивал себя пастор и уже надеялся, что, может быть, в следующие воскресенья сумеет найти слова, которые тронут и пробудят женщину, видимо погрязшую в тайном грехе.
Соседний с церковью дом, в окнах которого священник увидел это огорчительное зрелище, занимали две женщины. Элизабет Свифт, седая, деловитая вдова со счетом в Уайнсбургском национальном банке, и ее дочь, учительница Кейт Свифт. У тридцатилетней учительницы была стройная, подтянутая фигура. Друзей у нее было мало; считалось, что она остра на язык. Когда Кёртис Хартман стал думать об учительнице, он вспомнил, что она ездила в Европу и два года прожила в Нью-Йорке. «В конце концов курение может еще ничего не значить», — размышлял он. Он вспомнил, что в студенческие годы, когда ему случалось читать романы, в руки ему попала одна книга, где из страницы в страницу курили порядочные, хотя и несколько суетные женщины. В горячке небывалого воодушевления он проработал над проповедями всю неделю и, усердствуя достичь до слуха и души прихожанки, забыл и смутиться на амвоне, и помолиться в воскресенье утром в кабинете.