Убегающий от любви (сборник)
Шрифт:
— Так за что пьем? — пожал плечами Спецкор.
— Какая разница! — воскликнул Торгонавт. — Я всем оставлю мой телефон. Если нужны будут перчатки, кошельки, сумки — звоните, не стесняйтесь…
— Давайте за мужиков! — предложила Пипа Суринамская. — За наших защитников!
— Как сказал поэт Уитмен… — Это снова был Поэт-метеорист, запах спиртного действовал на него, как заклинания на зомби. — Чем болтать, давайте…
— Выпьем! — закричали все хором. «Вдова Клико» показалась мне кисловатой.
Вторую бутылку, приговаривая: «Ну, я его, гниду, урою!», взялся открывать Гегемон Толя. Он долго возился
— У-у, косорукий! — ругнулась Пипа Суринамская и шлепнула сконфуженного Гегемона Толю по затылку.
— Срочно нужно присыпать солью! — посоветовал Торгонавт.
Алла со смехом вскочила — ее белая кружевная блузка прямо на глазах становилась прозрачной. И, прикрыв свою проявляющуюся, как на фотобумаге, наготу (сначала проклюнулись два черешневых пятнышка), Алла выбежала из номера.
— Дианы грудь, ланиты Флоры! — крикнул ей вдогонку Поэт-метеорист.
Несколько минут все смеялись, охали, обсуждали происшествие, а Пипа Суринамская рассказала, как однажды во время гарнизонного спортивного праздника она играла в волейбол и у нее отскочила пуговица лифчика… Что тут началось! Кошмар! Начсанчасти приказал на ужин всему личному составу дать двойную порцию брома! А товарищ Буров, уверенный, что на него никто не обращает внимания, вытер носовым платком лоб и шею, поправил галстук и, помотав головой, то ли приводя себя в чувство, то ли отгоняя сомнения, встал и двинулся к двери.
— Иди! — приказал мне шепотом Спецкор. — Я его задержу!
— Давай набьем ему морду! — предложил я, ощутив готовность к активным действиям.
— Иди, тебе сказали! Это твой последний шанс, лопух!
В коридоре с разбегу я наскочил на обвешанного коробками и свертками Диаматыча.
— Простите за опоздание! — отрапортовал он.
— Прощаю! — крикнул я на ходу.
Дверь в номер Аллы была чуть приоткрыта…
18
Проснулся я от странного звука: словно кто-то рвал бумагу. Открыл глаза — в номере никого не было. Спецкор отсутствовал, но на столе, посреди мусора, оставшегося от вчерашнего веселья, лежал сверток с дубленкой, купленной для Аллы. Впрочем, нет, он не лежал, а покачивался и пульсировал, будто внутри сидел огромный цыпленок, старающийся выбраться наружу из огромного, перетянутого шпагатом бумажного яйца. Обертка в нескольких местах уже лопнула, и с громким треском (он-то и разбудил меня) появлялись все новые надрывы. Вдруг веревки окончательно разорвались, листы бумаги опали — и дубленка, свернутая в замысловатый замшевый эмбрион, медленно начала расправляться, а потом так же медленно поползла в мою сторону, не задевая почему-то бутылки и бокалы, загромождавшие стол.
«Боже, какой дурацкий сон!» — подумал я, перевернулся на другой бок и накрылся одеялом с головой: сразу стало тепло и спокойно.
Но я рано обрадовался — одеяло было содрано, и дубленка медленно навалилась на меня своим душным меховым нутром. То, что я принимал за толстые складки, оказалось тугими страшными мускулами, а мягкие, пушистые манжеты из ламы вдруг сжали мое горло с удушающей силой, словно это были тиски, на которые зачем-то надели пахнущие нафталином меховые чехлы. И я понял тогда, что вся моя глупая жизнь — прошлая, настоящая и будущая — не стоит одного-единственного свободного глотка воздуха. Манжеты немного ослабили нажим, видимо, чтобы удобнее перехватить мое горло.
— А-а… — захрипел я.
И тут из нежного меха, как из кошачьей лапы, выдвинулись и впились в мое горло острые холодные когти, я даже ощутил, как они сомкнулись там, внутри моей гортани, — сомкнулись с хрустом…
«Боже, какой дурацкий сон!» — подумал я, очнувшись. В горле першило — шампанское вчера было холодное. Глаза резало от похмельного непросыпа, а в том месте, где у непьющих находится желчный пузырь, у меня сидел тупой деревянный гвоздь. Во рту была гадкая скрежещущая сухость. Но тело, тело мое переполнялось томительно-счастливой ломотой.
Проснулся я в номере Аллы. Сама она лежала на соседней кровати, и в промежутке между подушкой и одеялом виднелись ее золотистые пряди, наверное, все-таки подкрашенные, потому что у корней волосы были темные. Выходило, что сам я расположился в Пейзанкиной койке, и действительно, от наволочки доносился запах ее незатейливых духов типа «Быть может…». Меня чуть замутило…
В окне светлело утро, и, судя по неуловимым солнечным приметам, не такое уж раннее. Я пошарил на полу рядом с кроватью: почему-то запомнилось, что часы были последним из всего, что я сорвал с себя вчера вечером. На циферблате значилось: 9.18…
— Дубленка! — похолодел я и понял вещий смысл страшного сна.
Зубная паста показалась мне унизительно-мятной, а вода — ядовито-мокрой. От рубашки несло кислым табачищем, а пиджак и брюки (одевался я почему-то именно в таком порядке) пестрели пятнами и подтеками. «Погуляли!» — думал я, причесываясь перед зеркалом и разглядывая бледнолицее, воспаленноглазое существо, лишь отдаленно напоминающее программиста ВЦ «Алгоритм» Константина Гуманкова. Горько разочарованный в своей наружности, я тихо, чтобы не разбудить Аллу, направился к двери.
— Костя, подожди!
Я оглянулся: она сидела в кровати, трогательно придерживая одеяло у груди. И хотя, конечно, послепраздничное утро не украшало ее, я тем не менее, вместо обычного постфактумного унылого раздражения, почувствовал радость и нежность.
— Подожди! — повторила она, по-детски кулачками протирая глаза. — Я с тобой! Я сейчас встану…
— Не нужно, спи! — ответил я, хотя мне томительно хотелось увидеть, как она поднимется и встанет передо мной, потому что ночью, обладая ее наготой, я так и не увидел этой наготы.
— Не нужно… — повторил я.
— Хорошо, — сказала она. — Только не перепутай: станция Каде…
— Не перепутаю…
— Возвращайся скорее…
— Да!
— Ты еще не разучился? — улыбнулась она, имея, конечно, в виду то, как вчера, смеясь и дурачась, учила меня целоваться, а потом вдруг заплакала…
— Нет…
— Тебе было хорошо?
— Да…
Да, мне было хорошо, очень хорошо, хорошо, как никогда раньше, и по коридору я шел, словно окутанный нежным коконом из ее запаха, слов, поцелуев, вздохов, движений, прикосновений, недомолвок… Я даже не шел, а парил внутри этого, сводящего с ума кокона.