Убей фюрера, Теодор
Шрифт:
Оловянные глазки Фашиста изумлённо моргают.
– Но в лагере есть же культурные! Инженеры, служащие.
Смотрю сочувственно.
– Есть. Их так и зовут – лагерная пыль. Выживать на зоне, даже получать некие радости этой жизни умеют только воры. Я у блатных учусь – держаться, говорить, вести себя «по понятиям».
– Получается?
– Не всегда. Зачем-то на Тунгуса с Зямой сорвался. Подфартило – этап ушёл. Законники мне бы растусовали, что рамсы попутал, – замечаю его непонятливость и перевожу с тюремного на русский. –
Ганса не радует перспектива становиться законченным зэком.
– Покурить бы…
Ну, здесь нет папиросного ларька. Пиджак с кровавым пятном уплывает в недра камеры, взамен получаем горсть табака-самосада и кривые обрывки газетной бумаги.
– Учись, Фашист, – веско талдычит Василий. – Курева всегда мало.
Он глубоко вдыхает вонючий дым, отдаёт мне самокрутку. Бывший владелец пиджака получает бычок последним. Всего одна жалкая затяжка, и огонёк обжигает пальцы.
– У вас в Германии небось сигары буржуйские?
Новичок не успевает ответить Трактору, что он советский немец. Наши национальные откровения прерываются. Пупок с лычками сержанта выводит меня и Мюллера в коридор, втыкает носом в стену. Гремят замки, лязгают двери, повторяя в миллиардный раз тюремную музыку. Нас ведут куда-то вниз через бесконечные лестницы и проходы, широкие по дореволюционной моде. Но даже бесконечность рано или поздно достигает финиша. В нашем случае это пенал метр на два метра, не только без койки, но даже без стула. Наконец меня вталкивают в допросную камеру, где стол и два табурета, всё привинчено к полу. Хмурый лейтенант госбезопасности топчется на ногах. В руках у него тощая папочка с моей фамилией на обложке, протягивает её капитану, что занял насест за столом.
– Ещё один, товарищ капитан. Пятьдесят восьмая – двенадцать, недонесение о контрреволюционном преступлении.
Старший из двух гэбэшников – наверняка любимец женщин, чернявый красавчик кавказского типа с тонкой полоской усов. Летёха такой же простой, как все наши поволжские. Молодая лысина и полнота здорово портят облик грозного гэбиста с орденом Красного Знамени на застиранном сукне гимнастёрки.
– Связан с Мюллером?
– Нет, товарищ капитан. Член семьи изменника Родины. Его тоже – в Москву?
Дело принимает неожиданный оборот. Откуда-то свалились залётные москвичи. Лубянка забирает Фашиста у Казанской госбезопасности. Вот новости! И меня заодно?
– Обязательно! – смуглая рука с редкими волосиками властно шлёпает по столешнице. – Что вообще у них за порядки? Почему, ёпть, враги народа в одной хате с блатными? Не во внутренней тюрьме НКВД?
Я сочувственно киваю. Да, непорядок! И общество ворья опостылело.
Капитан не обращает внимания. Он рассматривает листики моего дела, ту часть, что пришпилена к тюремной «истории болезни».
– ЧеСеИР – не преступление. О чем же ты, паскуда, умолчал? Небось отец готовил поджог в паровозном депо?
Вопросы падают один за другим, поставленные жёстко, пусть не слишком благозвучно. И косноязычно. Едва успеваю отбрехиваться.
– Трищ капитан, разрешите, я его спрошу, – суетится лейтенант.
Тот кивает, и мне в торец влетает первая зуботычина. Пока – предупредительная. Отчаянно кручу головой, молюсь истово: не знал ничего об отцовских делах, гражданин начальник, иначе бы как Павлик Морозов…
Стенания прерываются ударом. И как по заведённому: вопрос – удар. Аккуратно лупит, не калечит. Я, как и многие другие в допросных подвалах, мучаюсь с выбором – сказать товарищам с синими петлицами некие слова, побои прекратятся. Но…
– В Москве доработаем, – останавливает коллегу капитан. – Давай Мюллера.
В пенале холодные стены. К ним мучительно приятно прижаться после допроса. Так коротаю время, пока в клетуху не возвращают Фашиста.
Облик его, до того бесцветный, что прошёл бы мимо него на улице – не заметил, теперь расписан палитрой сумасшедшего художника. Трогаю свои распухшие губы. Боюсь, выгляжу ничуть не лучше.
– Я здесь не вынесу…
– Вешайся.
– Теодор! – немец наваливается на меня, словно в порыве похоти, и яростно шепчет на ухо. – Нас отправят в Москву. Нужно бежать по пути!
– Отвянь, а? Выход отсюда один – оттрубить от звонка до звонка и откинуться.
– Меня обвиняют в шпионаже! Могут и в расход. Вам просто говорить, статья-то уголовная.
Тут и огорошиваю его, что сам хожу под пятьдесят восьмой, только не кричал об этом на каждом углу. В транзитке и пересылке катит, дальше тихариться бессмысленно. Опытные говорят – в лагере на перекличке зэк называет статью.
– Майн Гот! Вот почему вас тоже в Москву…
Мы снова шагаем по тюремным коридорам, впереди маячит узкая спина с влажным потным пятном на рубахе. Ночью он прижимается губами к моему уху, и неожиданно всё меняется.
Сокамерник говорит на современном немецком, что учили в школе, а не архаичном наречии фольксдойче. Главное, тон другой. Ещё час назад мужчинка был никакой, камерная шестёрка, даже имя его «Ганс Мюллер» в Германии звучит как «Иван Петров» в России. Слышен тихий голос человека, привыкшего командовать и ожидающего повиновения. Я раздражённо его одёргиваю.
– Ты, часом, не ссученный? Врезали мусора по арбузу, подписался меня на рывок подбить и куму вложить?
А он опять за своё.
– Вы умны не по годам, Тео. И прекрасно понимаете, что нормальная жизнь вас не ждёт никогда, даже если выдержите лагерь. Поражение в правах, вечное поселение вдали от крупных городов… Согласны прозябать или возьмёте судьбу в свои руки?
Я крепко сжимаю пятернёй его распухшую щёку. Шипит от боли, но терпит.
– Ты кто, мать твою через колено?
– Не тот, за кого меня принимает госбезопасность. Я очень непростой человек. Могу сильно помочь вам, если сбежим.