Убить перевертыша
Шрифт:
— Конкретней, Цицерон, конкретней. Народ абстракций не понимает. Маковецкий нехорошо ухмылялся, и Мурзин, искоса посматривавший на него, чувствовал себя неуютно.
— Можно конкретней. Ты когда последний раз родителям звонил? Они у тебя в Одессе, кажется?
— Теперь не больно раззвонишься.
— Вот. В результате резкого повышения цен на почтово-транспортные услуги при нищенских доходах основной части населения между людьми рушатся родственные связи. Разваливается и единая система образования. Астрономические цены на газеты и журналы и их микроскопические тиражи делают
— Зомбированием занимается любая власть, — сказал Маковецкий. И засмеялся: — А власть — от Бога.
— Но не власть уголовников. Если мафия проберется к власти, что же, и на нее молиться?
— Молились же. Проанализируй личности, правившие нами семьдесят лет.
— Э-э, нет, мы молились идее, исповедуемой ими. Идее добра и социальной справедливости.
— Ты уверен, что они ее исповедовали?
— По крайней мере, делали вид. И все этому верили, и на этой вере держалось государство. А теперь в условиях информационной каши уничтожается опорная сеть временных, пространственных, причинно-следственных логических связей, уничтожаются количественные и качественные эталоны, подменяются и размываются понятийные и классификационные системы…
— Цицерон, ты бы попроще как-нибудь.
— Непонятно?
— Без рюмки не разобраться. — Маковецкий торопливо разлил водку по рюмкам, и руки у него почему-то дрожали. — Выпьем за мудрость нашего поколения, рождавшего таких вот быстрых разумом Невтонов.
— Я говорю серьезно.
— А когда ты говорил несерьезно?
Выпили, закусили, помолчали. Быстро темнело. Погасло небо, затянутое к вечеру облачной вуалью, погасла вода в озере, и огонь костра становился все более домашним, притягательным. Мир сжался до этого пространства, до этих мыслей, страстно высказываемых Мироновым. Ничего нового не было в его словах — каждый не раз думал о том же, — но собранные вместе, оголенные, эти мысли отзывались болью, руша что-то стабильное в сознании, надежное, от чего не хотелось отказываться.
Мурзин с интересом наблюдал за Мироновым. Таким он его не знал взвинченным, нетерпеливым. Видно, доканали его чрезмерные знания о тайнах мира сего.
— По-моему, ты хотел еще что-то сказать.
— Други мои дорогие, — обрадовался Миронов. — Да нынче сколько ни говори, все мало. Вот талдычат: победил, дескать, капитализм. Чепуха. Побеждает тот, у кого в руках средства зомбирования масс, особенно телевидение. И если мы хотим чего-то добиться, то сделать это можно, лишь используя те же средства. В нужный момент нужно дать такую информацию, от которой завопят все. Потом опомнятся, постараются заболтать или замолчать, но будет поздно.
— Любую заболтают, — уверенно сказал Маковецкимй. — Или докажут обратное.
— Доказывать — значит, саморазоблачаться.
— Нужны документы. У тебя они есть?
— Я знаю, где они есть. В бывшей ГДР была неплохая разведка.
— Вся госбезопасность ушами прохлопала, и только ты…
Маковецкий вдруг насторожился, прислушался. Стояла тишина, какая редко бывает возле озер. Где-то плеснулась рыба, что-то прошуршало в вершинах сосен, упала шишка или ветка, тихо шелестел, потрескивал костер.
— Что-то послышалось, — сказал он и встал. — Пойду донки проверю.
Оставшиеся долго сидели в молчании. Мурзин думал о том, как беспощадное время, не спросив, ломает людей. Весельчак, великий страстотерпец от университетских премудростей, умевший ночами просиживать над учебниками, Алеша Миронов стал раздражителен и нетерпелив, добродушный до слюнтяйства Олег Маковецкий превратился в хитрого и, похоже, злобного человека. Укатали Сивку крутые горки? Какие? Спросить бы про искусы и бури, пережитые каждым. Да как спросишь? Не принято выкладываться, даже если все позади и ты уже на пенсии. Теперь вроде и запретов никаких нет, а привычки остались, и не переломить их.
— Так как насчет всей госбезопасности? — спросил Мурзин.
Миронов охотно отозвался.
— Где она нынче, госбезопасность? Не разогнанная контора, а система, которая должна бы существовать всегда. Состояние госбезопасности критическое. Нет надежных границ, общественно-политический строй в стране не определен, Конституция, принятая меньшинством населения, нелегитимна. Проводится антинациональная политика, направленная на развал армии, разведки, контрразведки, институтов внешней политики, оборонного комплекса. Если это не предательство, то что же тогда? И если это не предмет для внимания чекистов, то кто такие чекисты?
— Где они теперь?..
— Это ты зря. Не все разбежались. Мы недавно собирались, поговорили, выяснили…
— По случаю Дня чекиста? Мы тоже собирались, тоже поговорили, а весь результат — ящик пустых бутылок.
— И никаких выводов не сделали?
— Ну, как никаких? Высекли себя задним числом, говорили, что надо бы кое-кого прищучить, осудить хоть бы общественным судом. За измену Родине. Да как прищучишь? Нужны факты, документы нужны, а они ныне вне нашей досягаемости.
— Я же говорю: есть документы.
— Так в чем же дело?
— Непросто их взять. Да и рискованно. Кое-кто ни перед чем не остановится, чтобы они не попали в руки таких, как мы.
— Вся наша жизнь — сплошной риск.
Миронов, все время говоривший наклонившись к костру, поднял голову. Лицо его от близкого огня казалось багровым.
— Выходит, договорились?
— Выходит.
— Я знал, что на тебя можно положиться. Приедем в Москву, я тебя кое с кем сведу.
— А Олега?
— Там видно будет.
— Ты ему не доверяешь?
— Секреты живут, пока о них знает один, максимум — двое.
— Чего ж ты нам обоим-то головы морочишь?
— Извини, брат, истосковался я по друзьям. Вся жизнь — только деловые отношения… А куда Олег-то подевался? Оле-ег! — позвал Миронов, не вставая.
Ответа не было, и он вскочил.
— Оле-ег!
— Чего? — послышался откуда-то глухой, вроде как придушенный голос.
— Ты не утонул? Иди сюда.
— Я подышу.
— У него, видать, астма, — сказал Миронов. — При астме врачи велят сидеть у воды.