Убить перевертыша
Шрифт:
Закат поджигал водную гладь, и она, в свою очередь, щедро заливала берег золотистым сиянием. Было сказочно красиво, было радостно, не хотелось ни о чем говорить, а только бы глядеть и слушать, как разливается по телу благостное тепло от выпитого, от безмерного покоя.
В кустах послышались голоса и на поляну вывалились четверо, явно туристы: кеды, штормовки, рюкзаки выше голов.
— Мужики, поляна-то наша, пригретая, — заявил один из них, весьма выразительный представитель этого непоседливого племени вечных бродяг, борода до глаз, большие очки.
— Мужики, — в тон ответил Миронов. — Земля-то большая, места на
— Тогда уж извините, мы — рядом.
— Тогда уж и вы извините, у нас, вроде как, своя компания.
— Однако ты нахал, — спокойно сказал бородач. И ни слова больше не говоря, пошел вдоль берега.
Трое его друзей в угрюмом молчании последовали за ним.
Маленький этот эпизод не испортил настроения. Пили за прошлое и будущее, хвалили выпивку и закуску и терпеливо ждали, когда организатор этого царственного пикника Лешка Миронов, объявит что-то главное. Привыкли к тому, что все должно иметь свою причину и цель.
Первым не вытерпел Маковецкий, спросил:
— В честь чего праздник?
— Давно не виделись. Тебе мало?
Маковецкий хитро подмигнул Мурзину. Тот кивнул в ответ. Оба поняли: явно что-то мудрит друг Миронов, но лезть ему в душу не стали — захочет, сам скажет. Всем им довелось побывать на загадочном Востоке, где каждый себе на уме, и они научились помалкивать. Там ведь как — проявишь нетерпение, и собеседник настораживается, замыкается, порой навсегда. Здесь, правда, не чужой Восток, а Миронов не хитромудрый шейх, можно бы и спросить. Но привычка, как говорил поэт Пушкин, свыше нам дана.
— Ты пей, — сказал Мурзин Маковецкому. — Дыши природой и не ломай себе голову.
Круглая физиономия Миронова расплылась в ухмылке, и стало ясно: он и в самом деле что-то задумал.
— Во, голос не мальчика с журфака, но мужа. Пейте, братцы!..
— Муж — объелся заморских груш, — проворчал Маковецкий. — Жена не выдержала этакого испытания. — Он тяжело повернулся к Мурзину, спросил: Чего не женишься? Женилка, небось, не отсохла?
— Не трави человеку душу, — сказал Миронов.
— А чего? Жену мы ему подыщем в лучшем виде. Приедем другой раз с бабами, а? На это самое место.
Не понравилась Мурзину шутка друга-приятеля, а сверх того не понравилась его осведомленность. Ответил зло:
— Кто про что, а вшивый все про баню.
— Лучше быть таким вшивым, как я, чем таким дураком, как ты, — резко ответил Маковецкий. И встал. — Пойду донки закину, зря я их, что ли, с собой брал!
Он выдернул из открытого багажника машины свою сумку с иностранной надписью на черном лоснящемся боку и поволок ее к обрыву, тяжело, пьяно ступая, хрустя ветками, обильно нападавшими со старых сосен.
— Чего всю сумку-то поволок? — удивился Миронов.
— А ну вас, пойду с рыбами поговорю, с ними спокойнее.
Друзья долго смотрели ему вслед, каждый по-своему переживая крохотную эту размолвку.
— Чего это он? Раньше не был таким обидчивым.
— Сколько лет-то прошло. Другими стали.
— Другими…
И замолчали, задумались каждый о своем, но все о том же, о безоблачном, как им казалось, прошлом. Как перед экзаменами вместе зубрили конспекты по русской, советской, зарубежной литературе и журналистике, писали шпаргалки по заумным тезисам основ марксизма-ленинизма, теории и практике партийной-советской печати, политэкономии и еще двум десяткам дисциплин. О том, как врозь и вместе бегали на филфак, где училась красавица Маша Семенова безумно нравившаяся им всем, и в конце концов осчастливившая одного из них — Маковецкого.
За соснами светилась озерная гладь, и тот, другой, берег, заросший такими же соснами, горел в лучах заходящего солнца.
— А все-таки, чего ты нас потянул сюда? — спросил Мурзин, когда они остались вдвоем. — Спасибо, конечно, но все-таки?
— Поговорить надо.
— Что-то личное?
— Самое что ни на есть общественное.
Мурзин засмеялся и тут же закашлялся, дохнув дыма.
— Теперь все разговоры только об общественном, о политике.
— Увы, мой друг. Иного нынче не дано. Особенно нам, бывшим чекистам.
— А разве бывают бывшие чекисты?
Миронов взволнованно вскочил, потер колени, онемевшие от долгого сидения на корточках, обошел вокруг костра и снова сел.
— В самую точку! Мы — стражи государства, государственники и остаемся ими навсегда.
— Какие мы стражи? Не уберегли государство. После драки, понятное дело, кулаками не машут, но ведь хочется понять. Принято винить застой…
— Какой застой? Никакого застоя не было. Не бы-ло! — тихо, но зло выговорил Миронов. — За двадцать лет, до 1985 года, национальный доход страны вырос в четыре раза. Сравни-ка с последующим десятилетием… Не застой был, а замедление темпов развития, в силу ряда причин. И при том замедлении, если брать все тот же 1985 год, валовой национальный продукт был больше американского национального продукта чуть ли не на сто миллиардов долларов…
— Цицерон! Каким был, таким остался.
Маковецкий подошел неслышно, протянул к огню руки.
Цицероном они прозвали Миронова еще в университете. За редкостное умение на зачетах забалтывать преподавателей. Пытались научиться тому же, но ничего у них не получалось. Преподаватели, только что упоенно слушавшие болтовню Миронова, почему-то всегда требовали от них конкретных ответов.
— Ты лучше скажи, Цицерон, если все так хорошо было, почему вдруг перестройка-то понадобилась?
— Вдруг? Нет, не вдруг. Кадры для перестройки готовились десятилетиями. Еще в пятидесятых годах американский специалист психологической войны некий Дэвид Сарнов советовал максимально использовать ту человеческую силу, которую следует черпать, как он писал, в хорошо организованных и проникнутых антикоммунистическим духом организациях.
— Что ж такого? Они черпали в своих помойках, мы — в своих.
— Слушай дальше. В определенных случаях, вещал тот же Сарнов, надо предоставить им возможность в период будущего кризиса возвратиться на свою родину в качестве возможных руководителей. Что на это скажешь?
— Обычная практика в политической борьбе.
— Нет, не обычная. Смотри, что делается. Нас захлестывает поток беспорядочных сведений. Традиционная культура превращается в мозаичную. Трескотня слов о политике реформ, неизвестно каких, о демократии, неясно для кого, о независимом телевидении, независимом, как видно, от объективности, о нравственной свободе, то бишь безнравственности. Человек тонет в раздробленной информационной пыли, теряет знания, способность понимать окружающее в его цельности. Под свистопляску словоблудия об общественных ценностях у людей наступает "умственная афазия", да что там у людей, у целого народа…