Убыр
Шрифт:
Мы осторожно, чтобы не поломать ног на кочках, пошагали сквозь слепую траву к частоколу. Я держал Дильку за локоть, похваливал ее зоркость и внимательность, а сам оглядывал частокол. С растущей надеждой.
Особых кочек не было, – видимо, к усадьбе, ворота в которую были чуть левее (чтобы с дороги не светиться?), и ходили, и ездили, так что утоптали. Частокол выглядел непотревоженным, ворота из обитых досками брусьев были закрытыми, узкая, но мощная калитка рядом – тоже. Есть, короче, шанс найти этот человеческий уголок не разбавленным зверьем. И еду найти шанс есть. Может, я ошибался, но едва просматривавшаяся
Я негромко постучал в калитку. Подождал, стукнул громче, крикнул:
– Есть кто дома?
По-русски и по-татарски.
Удмуртского с марийским я не знал, да их деревни вроде сильно подальше были.
Дилька дернула меня за руку.
– Что такое? – спросил я нервно.
– Не кричи, – прошептала она.
– Почему?
– Слышишь? – Дилька подняла указательный палец.
Я прислушался.
Ничего не услышал, но кожа на спине двинулась широкой лентой снизу к затылку.
– Нормально, – бодро сказал я. – Не бойся, пошли.
Толкнул калитку. Вспомнил. Повернул шершавое, в дырках и раковинах, металлическое кольцо. Калитка с трескучим скрипом отошла на полшага и застыла. Уперлась нижним краем в землю, кажется. От старости провисла. Но мы не толстые, пройдем и так.
Во дворе как будто было темнее, хотя забор-то никак сумрака добавлять не мог – три жерди. Да что нам двор, нам в дом надо.
Мы быстро прошли по играющим под ногами доскам – спасибо, не скользили – вдоль грядок, которые, насколько я мог разглядеть, то ли были заброшены, то ли засевались без геометрического фанатизма. Неровные они были, помятые и жесткие на вид. Фиг мы здесь даже морковкин хвост найдем.
Я беззвучно рявкнул на себя: не боись, по-настоящему жрать захочешь – весь огород, а тут соток двадцать, на метр в глубину вспашешь. Морковку не накопаешь – с корешками чего-нибудь придумаешь.
Ладно, чего раньше времени-то.
Мы вскарабкались на совсем высокое крыльцо – и вторая ступень была высокой, а доски неровными и неплотными, словно высохшие обмылки слепить пытались. Я постучал в дверь дома, с тем же окликом, русским и татарским.
Никто не ответил, конечно.
Я толкнул дверь – она открылась с таким же трескучим скрипом, что и калитка, но ушла хорошо. Так что под скрип я испуганно успел поразмыслить над тем, почему в городских квартирах двери открываются наружу, а в деревнях – внутрь. И даже придумал: потому что в городах бандитов боятся, которые дверь вышибают, а в деревнях постоянно что-то в дом вносят, например дрова, руки заняты, так что дверь ногой пинают, а если на себя тянуть, так измучишься.
Я еще додумывал эту мудрую и бесполезную мысль, когда понял, что нет в доме никого. Вернее, не понял, а унюхал. Нежилой в доме запах был. Нежилой, застоявшийся и холодный.
Может, это и лучше. Как-то не получалось у нас с людьми в последние сутки. Попробуем без них.
Я вошел, автоматически поискал выключатель на стене – сперва как дома, на уровне пояса, потом как везде, на уровне головы, потом даже засмеялся. Откуда выключатель, если
Дилька это тоже поняла – ну, может, и не поняла, но врубилась, что света нет. Застыла на пороге и сказала тихо, но звонко:
– Я без света не пойду.
Я остановился, сдержался, сосчитал до пяти и спросил:
– Почему?
– Страшно.
– Да ради бога, оставайся тут, – легко разрешил я и громко пошел сквозь сени.
Дилька тут же заорала:
– Наиль!
Типа я ее из окна выбросил. Сама нарывается, теперь визжит. Дура, блин. Сейчас как волки с медведями набегут.
Я поспешно подошел к ней и ласково сказал:
– Ну чего ты орешь?
И еще всякого наговорил, объяснил, успокоил и повел за руку.
Мне тоже, конечно, без света не сильно радостно было. Но я надеялся, что все деревенские избы устроены одинаково. Зря надеялся.
За дверью не было ступенек вверх, а были тесные сени. Я чуть не грохнул задранной коленкой и саднящим от пота лбом в следующую дверь. Она мягкая была, потрошеными валенками обита, что ли. Не расшибся бы. Хочется верить.
В общем, ручку, вмятую в толстый войлок, я нашарил, в дом вошел – а там снова все было не так. Занавеска, за ней торец лавки, я в него коленом, зашипел, запрыгал, стараясь не выпускать Дилькину кисть – впрочем, ее выпустишь, вцепилась, как краб в ныряльщика, – и повалился на другую лавку. Похолодел на лету: перекувыркнусь и башкой в стену, – но нет, почти не больно плюхнулся задом. Широкой лавка оказалась. Или это стол такой низкий? Не выпуская Дильку – ну или не выдирая своей руки из ее, – ощупал левой ладонью вокруг себя, ничего не понял: гладкие струганые доски, хоть ешь, хоть спи. Дурдом.
Блин, вставать-то опасно: вдруг тут вместо стульев кубы, как в детсаду, а шкафы с потолка свисают. Или грабельного типа, наступил – открыл, не увернулся – упал.
Тут я вспомнил, что можно подсветить телефоном. Полез в карман – и вспомнил, вторым, видать, слоем того, что в башке, куда девался телефон. Не башка, а торт «Наполеон». Может, чокнутые в дурдомах так же начинают? Они же через одного Наполеоны.
Я усадил Дильку рядом и негромко сказал:
– Ждем, когда глаза привыкнут.
– А сколько ждать? – уточнила Дилька страшным шепотом, вцепившись мне в локоть.
– Пока не привыкнут.
На счет «двадцать» светлые пятна и фигурки перед глазами стали таять и поплыли влево, на «пятьдесят» туда же метнулось черное пятно, на «семьдесят» Дилька сказала:
– А я вижу.
Я тоже видел.
Не было тут ни шкафов, ни кубов, ни грабель. Вообще почти ничего не было: ни стола, ни стульев, ни трюмо с зеркалами. Мы сидели на щите из досок, слишком низком для стола и слишком широком для кровати. Была еще одна лавка у дальней стены, рядом с ней странно забранный досками большой кусок глухой, без окна, стены – будто шкаф на зиму заколотили, а потом шкаф убрали, а доски оставили – и печь на полкомнаты. И все. Ну, если не считать тележного колеса, свисавшего на цепи с середины потолка, как обод люстры, какой-то железной посуды на лавке и кучи пестрых, кажется, занавесок, которые были везде: на окнах, на стенах, над печью и вокруг нее. Выставка-продажа прямо. Поэтому и воздух такой, пыльный слегка. Чихать хочется – но пока получается не чихать.