Ученик убийцы
Шрифт:
Эта первая неделя с Пейшенс была утомительной для нас обоих. Я научился всегда оставлять какую-то часть своего внимания с Кузнечиком, так что он никогда не чувствовал себя настолько одиноким, чтобы провожать меня воем. Но пока не выработалась привычка, это требовало некоторых усилий, так что иногда я бывал довольно рассеянным. Баррич хмурился из-за этого, но я убедил его, что всему виной мои занятия с Пейшенс.
— Не имею представления, что эта женщина хочет от меня, — говорил я ему на третий день. — Вчера это была музыка. Она два часа пыталась учить меня играть на арфе, морских рожках, а потом на флейте. Каждый раз, когда я был готов сыграть несколько правильных нот на одном из инструментов, она вырывала его у меня и требовала, чтобы я попробовал другой. Кончилось тем, что она поставила
— А зачем тебе вообще нужно ей угождать? — прорычал он, и я оставил эту тему.
Этим вечером Лейси пришла в мою комнату. Она постучалась, потом вошла, сморщив нос.
— Ты бы лучше разбросал здесь побольше травы, если собираешься держать тут этого щенка. И пользуйся водой с уксусом, когда убираешь за ним. Здесь пахнет как в конюшне.
— Наверное. — Я с любопытством смотрел на нее и ждал.
— Вот, я принесла. Похоже, тебе это больше всего понравилось. — Она протянула мне морские рожки. Я посмотрел на короткие толстые трубки, связанные вместе полосками кожи. Они действительно больше всех понравились мне из трех инструментов Пейшенс. У арфы было слишком много струн, а звук флейты был чересчур пронзительным для меня, даже когда на ней играла Пейшенс.
— Госпожа послала это мне? — озадаченно спросил я.
— Нет, она не знает, что я это взяла. Она решит, что рожки, как обычно, затерялись в ее беспорядке.
— А почему ты принесла их мне?
— Чтобы ты практиковался. Когда немножко освоишься, принесешь их назад и покажешь ей.
— Но почему? Лейси вздохнула:
— Потому что тогда бы ей было легче. А от этого моя жизнь была бы гораздо легче. Ничего нет хуже быть горничной у такого павшего духом человека, как леди Пейшенс. Она отчаянно хочет, чтобы у тебя хоть что-то получилось. Она продолжает испытывать тебя, надеясь, что у тебя проявится какой-нибудь внезапный талант и она сможет хвастаться тобой и говорить лю— дям: «Смотрите, видите? Я же говорила вам, что в нем это было». Ну вот, а у меня есть собственные мальчики, и я знаю, что с ними так не бывает. Они не учатся, и не растут, и у них нет манер, когда вы на них смотрите. Но стоит только отвернуться, а потом посмотреть на них снова — и пожалуйста, они уже стали умнее, и выше, и очаровывают всех, кроме собственных матерей. Я немножко растерялся.
— Ты хочешь, чтобы я научился играть на этом, чтобы Пейшенс была счастливее?
— Чтобы она могла почувствовать, что что-то дала тебе.
— Она дала мне Кузнечика. Лучшего нельзя было и придумать.
Лейси казалась удивленной моей внезапной искренностью. И я тоже.
— Хорошо. Можешь сказать ей об этом. Но можешь и попытаться научиться играть на морских рожках, или выучить наизусть балладу, или спеть несколько старых молитв. Это она поймет лучше.
Лейси удалилась, а я некоторое время сидел и думал, разрываясь между яростью и тоской. Пейшенс хотела, чтобы я имел успех, и надеялась найти что-то, что я могу делать. Как будто бы до нее я никогда не сделал ничего стоящего. Но, подумав немного о сделанном мною и о том, что ей известно, я понял, что ее представление обо мне должно быть несколько односторонним. Я мог читать и писать и ухаживать за лошадьми и собаками. Я мог также варить яды и готовить сонное зелье. Я умел врать, воровать и обладал некоторой ловкостью рук. И ничего из этого не могло бы понравиться ей, даже если бы она об этом узнала. Так что мне не оставалось ничего другого, кроме как быть шпионом и убийцей.
На следующее
Но задача, которую я перед собой поставил, оказалась гораздо труднее, чем то, что требовала от меня Пейшенс. Я смотрел, как Кузнечик спит у себя на подушке. Как мог изгиб его спины так уж сильно отличаться от изгиба руны, какая существенная разница между тенями от его ушей и тенями в иллюстрациях к травнику, который я с таким трудом копировал с работы Федврена? Но разница была, и я изводил лист за листом, пока внезапно не понял, что эти тени, окружающие щенка, обозначают линию его спины или изгиб лап. Мне надо было покрывать краской меньшее, а не большее пространство и изображать то, что видят мои глаза, а не то, что знает мой разум.
Было уже поздно, когда я вымыл кисточки и отложил их в сторону. У меня было два листа, которые мне нравились, и третий, на мой взгляд, самый лучший, хотя он был слабый и неясный
— скорее мечта о щенке, чем настоящий щенок. В большей степени то, что я чувствую, чем то, что вижу, подумалось мне.
Но когда я стоял перед дверью леди Пейшенс и смотрел вниз на бумаги в моей руке, то внезапно показался себе маленьким ребенком, дарящим своей матери смятые и поникшие одуванчики. Разве это подходящее занятие для юноши? Если бы я действительно был помощником Федврена, тогда эти упражнения были бы вполне закономерными, потому что хороший писарь Должен уметь иллюстрировать и раскрашивать так же хорошо, как и писать. Но дверь открылась прежде, чем я успел постучать, и я оказался в комнате. Руки мои все еще были перепачканы краской, листы влажные.
Я молчал, когда Пейшенс раздраженно приказала мне войти, потому что я уже и так достаточно опоздал. Я уселся на краешек стула с каким-то смятым плащом и незаконченным шитьем. Я положил рисунки сбоку, на гору таблиц.
— Думаю, что ты можешь научиться читать стихи, если захочешь, — заметила она с некоторой суровостью, — и таким образом ты мог бы научиться сочинять стихи. Рифмы, размеры не более чем… Это щенок?
— Должен был быть щенок, — пробормотал я. Не помню, чтобы когда-нибудь я чувствовал себя более жалким и смущенным.
Она бережно подняла листы и долго рассматривала их, каждый по очереди, сперва поднося их близко к глазам, а потом глядя с расстояния вытянутой руки. Дольше всего она смотрела на расплывчатый.
— Кто это для тебя сделал? — спросила она наконец. — Это не извиняет твоего опоздания, но я могла бы найти хорошее применение для того, кто может изобразить на бумаге то, что видит глаз, такими верными цветами. Это беда всех травников, которые у меня есть: все покрашено зеленым цветом независимо от того, серые они или розоватые. Такие таблицы бесполезны, если собираешься по ним учиться…
— Я подозреваю, что он сам нарисовал щенка, мэм, — великодушно вмешалась Лейси.
— А бумага! Она лучше, чем то, что у меня было тогда…— Пейшенс внезапно замолчала. — Ты, Томас? — (Думаю, она впервые вспомнила об имени, которым меня нарекла.) — Ты так рисуешь?
Под ее недоверчивым взглядом я умудрился быстро кивнуть головой. Она снова подняла рисунки.
— Твой отец не мог нарисовать и кривой линии, разве что на карте. Твоя мать хорошо рисовала?
— Я ничего не помню о ней, леди, — неохотно ответил я. Я не мог вспомнить, чтобы у кого-нибудь хватило смелости задать мне такой вопрос.
— Что? Ничего? Но тебе же было шесть лет. Ты должен что-нибудь вспомнить. Цвет ее волос, ее голос, как она называла тебя…
В ее голосе было болезненное любопытство, как будто она не могла утерпеть и не задать этот вопрос.
И на мгновение я почти вспомнил. Запах мяты или, может быть… Все исчезло.
— Ничего, леди. Если бы она хотела, чтобы я ее помнил, она бы не оставила меня, я полагаю, — вырвалось у меня. Конечно же, я не должен был ничего помнить о матери, которая бросила меня и даже не делала никаких попыток искать меня.