Учите меня, кузнецы (сказы)
Шрифт:
— Ну-ка, — говорит, — братцы, изготовьтесь! Бери их врукопашную! Легким шагом — за мной!
В это время самураи Захарку на штыках подняли. Гогочут! Тут мы и взяли их… Збанзайкать не успели, «уру» свою скричать…
Услышали шум офицеры, набежали.
— В чем дело?
— Глядите в чем!..
Японской полуроты как не бывало. Три человека, верно, плену запросили, ну их шагом-мигом в штаб. А мы давай подбирать своих, которые пораненные штыками оказались. Захарушку тоже в окоп спустили. Прикрыли шинелкой — лежит сердешный, ни у кого уж сахару не попросит.
На
Поблагодарствовал он нас за службу, потом спрашивает у ротного:
— Кто отличился?
— Фельдфебель Коршунов, ваше превосходительство. Он водил роту и в рукопашной уложил троих неприятелей.
Шлюмпельплюнь подманил адъютанта, взял у него шкатулку, достал оттуда Георгиевский крест и сам приколол его к шинелке Ивана Николаевича. После спросил про нашу потерю.
Ротный докладывает:
— Четыре нижних чина, ваше превосходительство.
«Как, — думаем, — четыре? Три только…» Потом уж смекнули, что Петрова Семена, «Порченого», тоже в упокойники определяют. Не числился чтобы, значит, по спискам.
Так, их и батюшка отпел. Троих православных и одного козла.
С того самого дня началось у нас с японцем боедействие. Попервости удивлялись мы: как так получается? Что ни бой, японец нам вложит да вложит? Кажись, и храбрости русскому солдату не занимать, и за смекалкой не в люди идти, да и Россия за спиной громадная. А без толку все. У японца пулеметов — что у богатого собак. С каждой сопочки на нас погавкивают да покусывают. Артиллерия — орудьев не перечесть. У нас же больше штык да «ура». Не раз про «жареного петуха» вспомнить пришлось. Видно, не с проста языка Петров говорил… Его правда.
Дальше такое пошло, что мы и веру в себя всякую потеряли. Это ни к тому сказано, что наш солдат над собою японского поставил, — он, мол, способней к бою, — а к тому, что неладное наш солдат почуял. Про измену разговоры пошли, про грызню генеральскую, про скудоумье ихнее. Теперь уж микаду реже вспоминали, больше своего чихвостили. Нашу дивизию пополняли, пополняли, а все равно так растребушили к концу войны, что пришлось ее в тыл отвести.
Тут и объявился Петров Семен. Он, оказывается, в это время, пока мы за царскую дурость расплачивались, натуральным подпольщиком сделался, революционером.
Попервости украдкой с нами встречался. Стал нам листки тайные передавать, растолковывать многое.
— Вы, — говорит, — льете свою кровь, калечитесь, а за какой интерес? Нужна вам китайская земля? Из вашей крови царь с компаньей новые миллиончики себе составляет. Вас гонят на убой, продают, сиротят семьи и такой вот разбой прикрывают Отечеством. А в Отечестве, братцы, идет Революция. Народ восстал. Здесь опять царю ваши штыки нужны! Нужны солдаты-братоубийцы…
До войны заведи-ка он такие разговорчики! Сдуру руки бы завернули да к ротному доставили. А сейчас — молчок. Даже сберегали его. Сам не знаю, как вышло: то ли потому, что с Захаркой его судьба перемешалась, то ли для тайности, а только стали его промеж себя «Порченым» звать. Ивану Николаевичу тоже известно стало, что Петров объявился,
— Мало ли, — говорит, — Петровых на свете. Своего мы в Маньчжурии схоронили, знаете, поди-ка, а до других Петровых нам дела нет. — Вроде намека давал: лишний, мол, это разговор.
Воевать нам больше не пришлось. Замирились с микадой. А как — все, поди, знаете. На своем позоре замирились. Да и Миколашке не до Восходящего Солнца стало — такие зорьки по России заполыхали.
Помню, мы в Чите стояли. Вдруг прошел слух, будто хотят нас послать бунт на железной дороге усмирять. Петров этот слух подтвердил. Листков дал, митинг велел собрать.
Загудело, затревожилось серое улье:
— Не пойдем против свово народа! И так спустили русской кровушки…
— С японцем не совладали — бей своих?!
— Пусть дура-гвардия едет да смиряет!
— Ежель штаны сухие…
— Здесь им не Петербург! Не с безоружными…
Петров выступил, от железной дороги делегат, потом слово взял Иван Николаич.
— Братцы! — говорит. — Вы меня знаете. Вместе прошли одну судьбу, сражались с неприятелем, хоронили своих товарищей… Вот мои руки! Они чистые. Вражья кровь простой водой отмывается, а братнюю вовек ничем не смыть. И пусть мне их завтра отсекет палач — не подниму ружья против своих! Мы на каинство присяги не давали.
Порешили на митинге из казарм никуда не выходить, винтовки в пирамиды не складывать, с рабочими держать связь.
Шлюмпельплюню кто-то, видно, доложил, что мы митингуем, — прикатывает в казармы. Офицеры повыскакивали из штаба, повытянулись, а он на них как затрясет кулачком. «Сукины сыны!» — кричит. Потом построить нас приказал.
— Вы что же, — спрашивает, — бунтовать?! Присягу рушить вздумали?!
Сзади кто-то и крикни:
— Мы присягу не давали со своим, русским, народом воевать!
— Бунтовщики не русский народ. Они враги государя и Отечества, и поступать с ними должно как с неприятелями.
Опять голос:
— Дак их откуда хоть завезли столько, анафемов?! Какой же они нации, ежель не русские?
Шлюмпельплюнь на это промолчал. Зачинщиков стал требовать.
— Нету зачинщиков! — отвечаем.
— То есть как нету?
— Так что все мы зачинщики!
В это время в строю кто-то по-козлиному заблеял.
Шлюмпельплюнь насторожился:
— Эт-та кто? Порченый опять?! Я же приказывал в строй его не ставить!
А кто-то, звонкоголосый, на весь плац:
— Не волнуйся, твое превосходительство! Мы здесь все порченые! Зачем не видишь: подхватит нас!
— То есть как подхватит?
— А так подхватит, что тебе небо с овчинку покажется.
И пошло:
— Бэ-ээ!!! Мэ-э-э!!!
— Долой самодержавие!!!
— Кукареку-у-у!!!
— Забыли «Потемкина»?!
Шлюмпельплюнь взапятки, взапятки, потом повернулся да бежка.
С тем и уехал.
Мы к той поре и верно «подпортились». Красным душком от нас попахивало. Дружней бы всем взяться — сколупнули бы Николая. Быть бы бычку на веревочке. Ну да урок впрок был. В семнадцатом за милую душу сгодился.