Учите меня, кузнецы (сказы)
Шрифт:
Иван Николаич внедолге тут распрощался с нами.
— До свиданья, — говорит, — братцы. Не поминайте лихом фельдфебеля Коршунова.
— Дак тебя как, — спрашиваем, — командование, что ли, куда переводит?
Помолчал он маленько, потом вполголоса:
— У меня, ребята, теперь другое командованье…
И тоже, значит, как Петров. Исчезнул. В подпольщики ушел.
Вскорости и нас по домам рассортировали. Рисково стало таких-то при оружии держать. «Порченые»… В четырнадцатом только затребовали.
К девятнадцатому году дома я уже был. Раны от Деникина изнашивал. И вот вступил в нашу деревню красный
Сейчас вот гляжу на ихние портреты, и шевелится пух на моей лысой голове. Гордый ознобчик ее покалывает. «Здравствуйте, боевые други! Еще не все старые «манжуры» на тот свет откочевали. Есть, которые былое вспоминают да сказы про то сказывают».
1963 г.
АВРОРИН ТАБАЧОК
Спасибочко — не курю. Я табачок через нос употребляю. С гражданской войны привычка. Не желаете щепотку? Как хотите… Редко, говорите, встречать приходится нюхальщиков? Это верно. Вымирает наш брат. Скоро и на развод не останется… Папиросы да махорка на каждой полке, а «нюхательного» с огнем поискать. Откуда же ему народиться, нюхальщику-то? Ну да беда не велика! Мы вот-вот отнюхаем свое, а молодежь — кури каждый свой сорт.
Я поначалу тоже курил. А нюхать — это уж в партизанском бытье начал. Мы одно время поголовно, считай, всем отрядом носы смолили.
Случай такой вывернулся. Прослышал наш командир, что в одном японском гарнизоне овес на складах лежит. Решили мы этот овес что бы ни стоило добыть. Потому — зарез выходил: зима, тайга, бескормица. Нашу «кавалерию» хоть сейчас на поганник вывози, хоть денек погодя. Истощали кони — нога за ногу задевает… Ну и одной ночью расхлестали мы япошек. Овес забрали, бинты, лекарства, харч, конечно, и между прочим пять ящиков табаку этого самого захватили. С куревом-то у нас тоже «ох» было… Мох да веничек в завертку шел. Вот и перешли на понюшки.
Другие химики водой пробовали его смачивать, чтобы в крупку потом согнать, да без толку. И так и эдак истязали табачишко, а тоже к тому же подошли, что и мы, грешные. Тоже зеленую жижку по подносью пустили. Чиху было попервости! Смеху! Веселый табачок оказался. Так, с шутками да смешками и подзаразились нюхать. Другие на всю жизнь унаследовали. Ну, и я табакерочкой обзавелся. Она, видите, предназначена, чтобы масло ружейное, щелочь в ней таскать — армейская, словом, масленка. А при надобности и под табак годится. У кого изжога бывает — соду в ней носят, писарь чернила разводит, охотник — пистоны, стрихнин хоронит — под всякую нужду посудинка. Как говорите? В музей сдать? Партизанская, стало быть, табакерка? М-да-а… Оно, конечно, лестно ей в музее стоять, да по заслуге ли честь? Всего-то и боедействия от нее, что партизанскому носу скучать не давала… Нет уж, если ставить табакерку в музей, то не эту. Нет, не эту…
А есть такая! Вот та по всем статьям заслуженная. Многим она известна была. Где она сейчас — точно не скажу, а на след наведу.
Ходил у нас на известье да славе паренек один… Федей
На слуху он стал после того, как у командира полка «дикой» калмыковской дивизии среди бела дня коня в тайгу угнал. Японского повара, в кашеварке завинченного, он же привез… Тот, значит, подгорелые пенки выскребал. Росточка небольшого — воткнется с головой в кашеварку и скоргочет ножом. На цыпочках вытягивается… Ну, Шкет его и уследил! Приподнял за лодыжечки, ноги в котел завернул, крышкой прихлопнул да — по лошадям. Кашеварка-та запряжена была за водой ехать.
Мы вторую неделю на сухарях да жмыховых лепешках перебивались, а тут, смотрим, каша подъезжает! В один момент котелки, миски в руки, ложки на изготовку — окружили трофею.
А Федя на нас:
— Вы что! С голодного острова, что ли? Никакого порядка!.. А ну, становись в затылок, разевай глаза, звенькай в котелки — всех удоволю!
С тем и отвинтил крышку.
Японец поднялся, плачет стоит, а мы такое «га-га-га» по тайге пустили, аж шишка валится. Накормил, прокурат!
Много, одним словом, за ним удалых дел значилось. Он и калмыковцам и японцам солоно достался. Немало ихнего брата изловил да жизни решил. Сумму даже за него назначили. Только Шкет и ухом не вел! Свое продолжал…
Храбрость, однако, храбростью, да не одной ею знаменит был ваш Федя! В редком отряде про его табакерку не наслышаны были. Порох берег в ней Федя…
Он в самую революцию, в Октябрьскую, значит, в Петрограде проживал. Ну и когда «Аврора» сыграла Керенскому отходную, он наутро где-то раздобыл лодчонку да и пригребся к крейсеру.
— Чего надо? — спрашивают. — Кто таков?
А он поднялся в рост в лодке-то и звонкоголосит на всю Неву:
— Товарищи революционные матросы! На Тихий океан еду!.. Батя у меня там на флоте!.. Дайте мне горстку пороху, которым вы по старому миру палили — я его Тихому океану покажу.
Его гнать:
— Брысь отсюда, салажонок! Не знаешь — к военному кораблю подходить не дозволено?! Надрать вот уши-то!..
Другие опять налима в штаны засадить грозятся. Так бы ему и уплыть ни с чем, кабы не один заряжающий.
— А что, — говорит, — братки, ежели нам и в самом деле Тихому океану нашего авроринского балтийского порошку послать? Для затравочки! Там, поди-ко, тоже дела будут… Мы аукнули — им откликнуться!
Ну, значит, задел он ребят за живое этими словами. Они, флотские-то, любят друг перед другом… Знай, мол, Тихий океан наших балтийских! Допрашивать они Федьку давай:
— А верно ли, на Тихий поедешь? Может, треп один.
— Утонуть мне на этом месте и дна не достать невского! — поклялся им Шкет.
Заряжающий тогда добыл макаронок пять пушечного пороху, порушил их, намял в табакерку и подает Феде:
— Держи, голубь. Это ничего, что крупного помола… Мировая буржуазия и от такого зачихает. Заводной, гневливый, разрывчатый — вези ей на понюшку.
Как там дальше было, не скажу, а только не доехал Федя до океану. Время вихревое шло, людей что крупинки в кипятке разметывало — на большой скорости жизнь громыхала. И очутился Федя заместо Тихого в тайге партизанской. Так уж ему путь пролег.