Ударивший в колокол
Шрифт:
А с другой стороны, он же называл работу Герцена «О развитии революционных идей в России» «жалкой», «напрасным и вредным трудом». То, что он сам ее не читал, нисколько его не смущает. «Все, что я знаю о твоем сочинении, — пишет он в том же письме к Герцену, — заимствовано из рассказов Блудова». То есть из рассказов сановника, карьериста, предавшего своих друзей-декабристов и в награду за угодливость удостоенного от Николая I министерских постов и графского титула.
Только через полтора года Грановский опомнился и, спохватившись, написал Герцену,
Читая эти строки, Герцен покачал головой. И это все?
Но мы уже знаем, как он был снисходителен к друзьям, щадя людей и помельче Грановского. А все же ему стало грустно… Он так отозвался об этом запоздалом покаянии Грановского:
«Письмо Грановского, — сообщает он Маше Рейхель, — грустно, он пишет: „Если бы ты мог видеть, что мы стали…“ А ведь, воля ваша, я не могу вполне понять, как же это они ограничиваются одним унынием и слезами…»
Поразительно в письме Грановского это «что», а не «кем» «мы стали». То есть перестали быть людьми, а стали чем-то неодушевленным.
Но ведь и раньше были резкие неодобрения Грановским некоторых работ Герцена, полных ума и блеска. Свое личное мнение о них Грановский не скрывал от друзей, в том числе и от некоего Фролова Николая Григорьевича. Несмотря на свою родственную связь с петербургским полицмейстером Галаховым, Фролов был близок к вольнодумцам-западникам, а влиятельное родство использовал для частых поездок за границу, преимущественно в Париж под предлогом перевода Гумбольдтова «Космоса». С Грановским он сблизился еще в Берлине, где оба они так же, как Станкевич, Тургенев и другие русские, слушали лекции верховного гегельянского жреца профессора Карла Вердера.
Так вот, Фролову писал Грановский о герценовских «Письмах из Авеню Маринья», что они ему «не нравятся, хотя очень умны местами. В них слишком фривольного русского верхоглядства. Так пишут французы о России».
Любопытно, что Грановский сам не заметил уничтожающего противоречия в этом своем глубоко несправедливом отзыве: получается, что французы пишут с русским верхоглядством.
Как тут не вспомнить пророческих слов Огарева, сказанных им еще в 1846 году в Соколове после препирательства с Грановским, о Робеспьере, о бессмертии, но главным образом о нравственности (и безнравственности) русского народа:
«…В наши отношения с Грановским вошла горечь… По крайней мере, мы теперь знаем, Александр, что мы с тобой приютились друг к другу и связаны тем, что мы одни…»
Книга эта, «О развитии революционных идей в России», имела последствие, которого Герцен никак не ожидал: он получил от властей приказ немедленно покинуть пределы Сардинского королевства. Причину можно свести к следующей формулировке: уж не рассматривает ли русский эмигрант наш Пьемонт как типографию для издания своих возмутительных произведений?
Разумеется, этот демарш не был инициативой сардинского правительства, которое Герцен называл «ручным и уклончивым». Сюда через всю Европу протянулась цепкая рука Николая I.
Герцен-то все равно собирался покинуть на время Ниццу. Он устал. Впервые в жизни он ощущал в себе странную пустоту, словно от него осталась одна телесная оболочка, которая механически совершала то, что приучена делать плоть. Он испугался этой пустоты. Он не знал, как ее назвать. Бесчувствие? Безмыслие?
В день отъезда к нему зашел Всегдаев. Вид у него был несколько торжественный. Он вынул из кармана толстенькую тетрадку и все с тем же торжественным видом вручил ее Герцену.
— Что это?
— Диссертация-с. Пока материалы.
На обложке было каллиграфически выведено: «Контрасты и каламбуры».
Герцен раскрыл тетрадь. На первой странице четверостишие:
А. В. Герцену Вы шли напрямик. И зашли в разлужье. По сами не стали от этого хуже. Вот так напрямик Вам и дальше идти, И нет такой силы, чтоб сбить Вас с пути.Герцен поклонился.
— Благодарю вас, — сказал он устало. — Это весьма лестно для меня… Я и сам когда-то грешил стихами. Ужасными, как я сейчас понимаю. Но все же, простите меня, даже они были несколько более складными. Не сердитесь? Но позвольте спросить, в какое такое «разлужье» я забрел?
— Я, конечно, не поэт, Александр Иванович. Но бывают минуты… А что касается «разлужья», то, извините меня, конечно, какая же это для вас компания — Энгельсон, Сазонов и… — он запнулся, — …и прочие. Мошки рядом с орлом. Помяните мое слово, Александр Иванович, вы еще от них натерпитесь. Ой, натерпитесь…
Герцен подозрительно посмотрел на Всегдаева. Что это за «прочие»? Неужели пошла молва?..
Он насупился. Это было так несвойственно ему, что Всегдаев удивился.
Герцен бросил тетрадь в раскрытый чемодан. Сказал отрывисто:
— Хорошо. Спасибо. На досуге посмотрю.
— Собираетесь куда-нибудь, Александр Иванович?
— В Париж. Оттуда в Швейцарию. Натурализоваться.
Всегдаев не понял этого слова.
Герцен пояснил:
— Хлопочу о швейцарском гражданстве. Не уверен только, примут ли.
— Вас? Да для Швейцарии это почет!
Герцен улыбнулся — так искренно прозвучало это восклицание. Что-то сдвинулось в его мире, помягчело. Он вздохнул и сказал тихо, как бы про себя, скорее — подумал вслух:
— А мне бы без почета в Россию…
Он вынул из кармана письмо:
— Вот пишет мне Грановский, что драматург Островский написал новую пьесу «Свои люди — сочтемся» и что это «крик гнева и ненависти против русских нравов»… Счастлив Островский, что может у себя на родине писать напрямик…