Угарит
Шрифт:
«Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его… Господня земля, и исполнение ее… море и все, что в нем. Там животные малые с великими, и рыбы, им же несть числа, там Левиафан, которого Ты создал для игры…» Я никогда не учил наизусть Псалтири, но здесь, на берегу морском, за три тысячи лет до дома, за час или два до вероятного боя, слова псалмов, путаясь и теряясь, сами шли на язык, и хриплый мой шепот вторил волнам прибоя. «На Тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек. Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив, не до конца прогневается, не истребит Господь ищущих Его. Благо есть петь имени Твоему, Всевышний, возвещать в ночи истину Твою и утром – милость Твою… Просвети, Господи, лицо Твое на нас, ибо не мертвые восхвалят Тебя,
– Да, он силен, твой Господин, – вдумчиво, но и с некоторым сомнением произнес Иттобаал, – и слова твои сладки, как медовый сот. Я тоже сотворю хвалу владыкам моря и луны, и демонам ночным воздам славу. Кто знает, смилуются ли боги над нами в эту ночь?
Я не стал ничего отвечать на это. Такой уж у меня был в эту ночь спутник, и что бы я без него делал?
Они появились, когда зарозовел край неба, когда в неверном сумраке стали видны человеческие фигуры – но нас, лежащих за камнями, им не могло быть видно. К тому моменту затекло и замерзло всё, что только могло затечь и замерзнуть, ночь была ясной и холодной, и не спасал даже глоток доброго вина, припасенного как раз на этот случай.
Их было всего двое, на той тропинке, которая вела к морю. Третья фигура – это действительно была Юлька! – белея всем, чем только можно (признаться, этого я не ожидал) резво побежала к воде, холодно ей, наверное, было. Но провожать ее глазами было некогда. Я показал Иттобаалу на правого, себе выбрал левого; чему-то и я мог его научить, язык жестов оказался очень кстати, и…
О чем только ни приходиться думать перед боем, а точнее, в тот момент, когда прыгаешь, пригнувшись и придерживая снаряжение, за борт вертолета или боевой машины… Но тут не вспоминалось ничего. Была только долгожданная радость движения, холодная, расчетливая ярость. И подогретое воспоминание о том дне перед храмом Владычицы Библа, когда нож жреца полз по детскому горлу и отчаянный крик «мама, мама!» угасал, захлебывался кровью, и кровь текла перед алтарем, и жрецы пели, а толпа гудела, ревела, и я накидывал на голову свой плащ – вроде от дождя, а на самом деле, чтобы не увидели они в тот момент моих глаз. Я буду вас убивать, читалось в них безо всякого перевода.
Мне хотелось – именно по горлу, как они резали того мальчишку. И еще мне хотелось взглянуть в глаза прежде, чем нанести удар. Ничего не объяснять, а просто взглянуть в глаза, как и они смотрели в глаза своим жертвам. И еще… ну не мог я ударить в спину, как сделал со своим Иттобаал, просто и безо всяких затей. Он, похоже, попал в область сердца – тот рухнул сразу с тихим стоном, и забился на земле.
А я выскочил прямо перед своим, с мечом наизготовку, и взглянул-таки ему в лицо. «Не убивай!» – завопил он, отшатываясь, роняя факел, судорожно хватаясь за свой короткий меч. Это, конечно, было ошибкой. Моей ошибкой, не надо было давать ему кричать – рядом могли быть другие. Я ударил наотмашь слева, но он подался назад, удар вышел скользящим, только разодрал ему предплечье, и он повалился на землю – а второй, колющий удар я направил в горло, и попал точно.
Это только в кино они падают красиво и умирают сразу. На настоящей войне ты видишь, как толчками из него выходит кровь – ее довольно много в человеке. Видишь его агонию, синеющие губы, скрюченные руки, слышишь последние слова или булькающие хрипы… и если ты нормальный человек, не маньяк, ты трижды попросишь у Бога, у судьбы, у командира взвода, чтобы никогда больше такого тебе делать не пришлось. А вот порой приходится.
– Он закричал, – резким шепотом, и не без укора, бросил мне Иттобаал, – бежим
– А Юлька… Владычица? – переспросил я.
– Не маленькая, – ответил он и припустил вверх по склону.
А и правда, не была она маленькой. И точно – если сразу прознают в городе, что двух жрецов погубили на берегу морском, нам не уйти от погони. Небо уже розовело вовсю, а через час мы будем на море как на ладони. Даже полчаса лишних до тревоги – огромный бонус в нашем положении. И я поспешил за Иттобаалом.
Их было двое, они были растеряны, один держал факел, а другой – меч. Явно не жрецы, слуги какие-то, и не из самых важных. «Демоны ночи, демоны!» – завопил тот, что с факелом и постарался отмахнуться от нас, словно свет должен был нас испугать. Теперь уже Иттобаал показал мне на того, который с факелом – и сходу ударил другого, тот даже не успел ничего сделать, и перебитая рука, выронив меч, повисла, как плеть. А второй удар он нанес в горло, как и я. Правильно, так меньше шума.
Мой слуга постарался отбить удар меча факелом, и факел полетел оземь, зашипел, умирая на холодных камнях.
– Не мешкай, – бросил мне Иттобаал и, развернувшись, побежал к морю. Осталось нанести только один, последний удар…
Не сцена жертвоприношения стояла у меня перед глазами сейчас, когда я глядел в перекошенное от ужаса молодое лицо, видел кривящийся рот, распахнутые глаза. Нет, отчего-то совсем не она.
Я вспомнил своего первого… Это было давно. Три тысячи лет тому вперед. Обыденный выход в арабскую деревушку обернулся богатым уловом, наши ребята нарыли там немало всякого шахидского добра. А меня, совсем еще зеленого, поставили сторожить троих парней – они стояли лицом к стене, руки за головой, их уже обыскали и что-то, видимо, нашли, но вести в машину пока не стали. Сначала надо было обыскать дом.
«Дернутся – стреляй». Приказ был ясен, да и без приказа понятно: это война, и пленные остаются пленными, лишь пока стоят смирно. И они стояли. А потом невдалеке что-то бабахнуло (наши саперы взрывали мастерскую для шахидских поясов, как оказалось), и один из троих, то ли от страха, то ли в надежде, что я отвлекся – рванул вдоль по улице. От угла, за которым можно было скрыться, его отделяли секунды две или три, но… стрелять нас учили хорошо. Не меньше трех пуль попало в цель, его отбросило к стене дома, он жил еще минут десять – и говорил, говорил по-арабски, всё жаловался, как больно, и звал маму, и просил дядю передать что-то младшим братишкам, и дать ему таблетку от боли, и перенести его под старую оливу, и еще какой-то бред… Никто к нему так и не подошел. А я стоял и следил за двумя остальными, пока из него выходила жизнь. Я выполнял свой приказ. Я не думал и не чувствовал тогда ни-че-го.
Потом были другие выходы, и я стрелял, и, видимо, иногда попадал. Но всегда можно было подумать: это не моя пуля, его убил или ранил другой. И в меня тоже стреляли пару раз, один раз даже попали, но на излете и в бронежилет. А этот… этот был мой, без сомнения. Молодой и совсем не похожий на шахида. Он не сразу стал приходить ко мне во снах, и вообще, я был во всем прав – я исполнил, что было должно, я защищал свой народ, свою землю, жизнь и безопасность своих товарищей, в конце концов. И потому я убил паренька лет двадцати, который, может быть, ни в чем и не был перед нами виноват. А по-своему, так был даже прав…
Чем, чем храмовый слуга напомнил мне того палестинца – я не знаю. Но я толкнул его на землю левой рукой, острие меча поднес к самому горлу, и сказал:
– Лежи. Молчи. И будешь жить!
А потом развернулся и побежал к морю, вслед за Иттобаалом. Юльку все-таки надо было предупредить…
– Свои, свои, – закричал я, – не бойся! Теперь все свои.
Иттобаал уже цеплял свой меч к надутому воздухом бурдюку, сбросив тяжелый от влаги плащ. Метрах в двухстах от берега нас ждала большая рыбачья лодка, и я был почти уверен, что уже могу различить ее контуры на фоне предрассветного моря.