Угловой дом
Шрифт:
— А, поняла… — сказала мама, хотя я сам не понял, что сорвалось с языка. Вдруг мама изумилась: — Ааа… Ведь это же Ламия!
Я возвращался в прошлое, во времена, когда меня еще не было на свете, без особой охоты. Я взял у мамы фотографию. Мне улыбалась Ламия. Улыбалась слегка удивленно, а может быть, в ее глазах я прочел упрек — ей не поправился мой взгляд, что ли?
— Это она фотографировалась в Москве… Несчастная Ламия! Ее поездка в Москву… — и запнулась.
— А что с ней случилось в пути?
— В пути? А что должно было
— Откуда я знаю? Ты же говорить: «Ее поездка…» А что дальше?
— Нет, ничего в пути не было. Беда приключилась позже.
Словно сожалея о сказанном, она отвернулась и стала торопливо перемешивать фотографии на столе, будто ища что-то.
— Ты не договорила.
— О чем?
— Ты же сказала: беда.
Она уклонилась и, как будто разговаривая сама с собой, прошептала:
— Тут должна быть еще одна фотография, куда же она делась?
— Алексея?
— Алексея? Кто тебе назвал это имя?
— Ты сама, — соврал я.
— Я?!
— А кто же?
— Я никогда не произносила этого имени!
— Если бы ты не сказала, откуда бы я узнал?
Мама внимательно посмотрела на меня, а потом с тем же недоумением перевела взгляд на фотографию Ламии. Уж не глаза ли Ламии подсказали мне это имя?
— Да, тебя поистине заколдовали… И не поймешь: то ли шутишь, то ли всерьез говоришь.
— Расскажи об их любви!
— О какой любви? — возмутилась она. — В своем ли ты уме?
— Если я опять скажу, что ты сама только что говорила об этом, снова не поверишь.
Мама поправила на глазах очки и приблизила лицо к моему.
Я не выдержал ее взгляда и расхохотался, а она покачала головой, затем спокойно, как бы выбирая слова, произнесла:
— Никакой любви между ними не было. Были знакомы — и больше ничего. Но и это не одобрялось в те времена. Но Ламия все делала, словно кому-то назло, из чувства протеста.
Умолкнув, она некоторое время изучала меня и с той же невозмутимостью, спокойно спросила:
— Почему это тебя интересует?
— А тебе жалко рассказать историю Ламии?
— Ну что ж, раз ты просишь, я могу рассказать.
И она начала шествовать по дорогам прошлого, временами с опаской поглядывая на меня, такого странного сегодня, и, боясь, как бы чего я не выкинул, рассказывала бесстрастно. Говорила она о том, что родители Ламии батумские азербайджанцы, и, когда начались революционные события, отец-коммерсант сбежал в Турцию, а Дурсун еще в годы войны покинул подростком дом, скитался по Кавказу и поселился в Баку, по соседству; рассказывала, как Ламия искала брата, вспомнила о женском движении, то да се, в общем, говорила о многом, но ничего о том, что меня волновало и интересовало.
И кто меня за язык тянул? Она рассказывает, а я о другом думаю. Думаю, что зря сорвался и прилетел. Что там меня ждут и волнуются. Что не состоялось свидание. И что завтра упреки Князя придется выслушивать. Глупо все вышло, что и говорить!..
Ну и
— Сам просил рассказать, а совсем меня не слушаешь.
— Напраслину возводишь на любимого сына, уважаемая Салтанат-ханум! Я не пропустил ни одного твоего слова и могу все пересказать. Только ты не увлекайся деталями, давай ближе к цели!
Но мать опять за свое — о борьбе Ламии за женские права, о насмешках и издевательствах тупых и отсталых мужчин, о хождениях Ламии по дворам, работе на фабрике и в пригородных деревнях, о мужьях и братьях, подолгу простаивавших перед женским клубом имени Али Байрамова и выслеживавших своих жен и сестер. И когда она начала рассказывать об убийствах женщин, осмелившихся снять чадру, я почувствовал, что она приближается к цели, но мама вдруг опять увлеклась, утратила нить и заплутала на дорогах истории.
— Погоди! — перебил я ее. — При чем тут пасха или новруз-байрам? Какое мне дело до крашеных яиц или пахлавы?
А мать, оказывается, стояла у самой цели.
— Как это при чем? — возмутилась она. — Только праздники нас и отличали! А во всем мы были как одна семья! Они нам по-соседски — крашеные яйца, а мы им — халву. Вот и вся разница!
— Ну а дальше что? Рассказывай, что потом было!
— Это была страшная ночь. Сразу же после новруз-байрама. И сейчас, как вспомню, сердце болит. Сказали, что девушка одна себя сожгла. Мы выскочили на улицу. Наверху, в Караульном переулке, перед керосиновой лавкой ярко пылал факел. Облила себя керосином и подожгла. Спасти не удалось. Сгорела дотла, стала пеплом.
Мать умолкла.
— Это была она?
— Сначала не опознали. Как узнаешь? Лишь утром стало известно, что это была Ламия.
— Но почему такая нелепая гибель?
— Осталось тайной, сама ли себя подожгла или сожгли. Правда, у нее было много завистников, и негодующих против смелой девушки было немало. Но кончить жизнь именно так у нее не было причины.
— А может, это вовсе не Ламия была?
Мать удивленно посмотрела на меня.
— Ведь ты говоришь, что не узнали, кто себя сжег, захоронили лишь пепел, — добавил я.
— Если бы так!.. Люди видели. Захоронишь пепел, расцветет цветок, заиграет волшебник на дудочке, и цветок снова превратится в красивую девушку.
— А Алексей?
— Сказку о пепле Алексей и рассказал на кладбище, когда хоронили пепел.
Не о том узнать хотелось, а о чем — и сам не знаю. Получилось не по мне. Еще спросить? Может, о свадьбе Ламии?.. Но мать лучше не беспокоить. Особенно теперь.
— Салтанат-ханум!.. — окликнули мать.
«Вот и хорошо», — подумал я.
Мать ушла, так и не убрав фотографии со стола. Я выскочил на балкон, чтоб не оставаться одному в комнате. И не встречаться с Ламией. Вовсе не улыбалась она. Тем более мне.