Ухищрения и вожделения
Шрифт:
Глава 6
Растянувшись на кровати во весь рост и лежа совершенно неподвижно, Алекс Мэар уже через пару минут понял, что вряд ли сможет заснуть. Лежать в постели, не смыкая глаз, всегда было для него непереносимо. Он легко мог обойтись немногими часами сна и спал обычно очень крепко. Рывком он спустил ноги с кровати и потянулся за халатом. Встал и подошел к окну. Он подождет и посмотрит, как встает солнце над Северным морем. Мысли его вернулись к событиям прошлого вечера: он думал о том, какое облегчение всегда приносит ему беседа с Элис, уверенность, что с ней можно говорить обо всем, зная, как трудно ее удивить или шокировать. Что, как бы он ни поступил, что бы ни сделал, сестра — если и не сочтет его правым — все равно будет судить о нем по иным стандартам, не тем, по которым она так непреложно строит свою собственную жизнь. Тайна, которую они хранили, те минуты, когда он удерживал
А потом, в конце второго месяца, он вдруг обнаружил, что может убедить себя — ничего этого не было, а если и было, то совсем не так, и весь ужас совершенного им — лишь детская фантазия. По ночам, лежа без сна, Алекс снова видел, как оседает на землю его отец, видел кровь, бьющую из ноги алым фонтаном, слышал его хриплый шепот. В этих исправленных, успокаивающих совесть воспоминаниях он медлил всего секунду, не дольше, а затем со всех ног мчался к дому, крича, зовя на помощь. А второе придуманное воспоминание было еще лучше первого: он бросался на колени рядом с отцом и изо всех сил как можно глубже вжимал ему в пах сжатый кулак, останавливая бьющую из раны кровь. Слова, которые он шептал отцу, глядя в его угасающие глаза, обещали умирающему, что все обойдется. Разумеется, было уже слишком поздно, но он все-таки пытался… Коронер его очень хвалил. Дождаться похвалы от этого маленького педантичного человечка в очках с линзами полумесяцем, с лицом как у рассерженного попугая… «Поздравляю сына покойного: он действовал с похвальным мужеством и быстротой, сделав все возможное, чтобы попытаться спасти жизнь своего отца».
Алекс почувствовал такое облегчение, уверовав в свою невиновность, что поначалу это чувство завладело им целиком. Теперь ночь за ночью он уплывал в сон на волнах эйфории. Но уже тогда он понял, что это самоотпущение вины действует как наркотик, разносимый током крови по всему телу. Это утешало и облегчало, но это было не для него. На этом пути его подстерегала опасность еще более разрушительная, чем чувство вины. И он сказал себе: «Нельзя позволять себе верить, что ложь — это правда. Можно лгать всю жизнь, если это необходимо, но нужно четко осознавать, что лжешь. И никогда ни за что не лгать самому себе. Факты — это факты. От них никуда не уйдешь. Не отвернешься. Только глядя в лицо фактам, можно научиться справляться с ними. Я могу отыскать причины своего поступка и в этих причинах найти ему оправдание: то, что он делал с Элис, как унижал мать, как я ненавидел его за это. Я могу попробовать снять с себя вину за его гибель, оправдаться хотя бы перед самим собой. Но я сделал то, что сделал, и он умер так, как умер».
И, приняв эту правду, Алекс смог обрести хоть какой-то покой. Через несколько лет он убедил себя, что страдать от чувства вины означает потворствовать этому чувству и что он способен испытывать его лишь тогда, когда сам этого хочет. А потом пришло время, когда он стал гордиться своим поступком, своим мужеством, дерзостью, решительностью, которые сделали этот поступок возможным. Однако он понимал, что и эта гордость опасна. Прошло уже много лет с тех пор, как он вообще перестал думать о том, как погиб отец. Ни мать, ни Элис не говорили о нем, если только кто-нибудь из зашедших к ним знакомых, чувствуя, что надо что-то сказать, как-то выразить соболезнование, не начинал неловкий разговор, которого было не избежать. Но между собой они упомянули о нем лишь однажды.
Через год после его смерти мать вышла замуж за мистера Эдмунда
32
Богнор-Риджис — приморский город-курорт на юге Англии.
— Если я не говорю с тобой о твоем отце, Алекс, — сказала она как-то, — это не потому, что я его забыла, просто мистеру Моргану это было бы не по душе.
С тех пор фраза «мистер Морган и его орган» вошла у брата с сестрой в поговорку. Род занятий мистера Моргана, название его инструмента вызывали бесконечные ассоциации, порождая массу подростковых шуточек и острот, особенно во время медового месяца новобрачных.
«Я думаю, теперь-то мистер Морган уж включил свой регистр». Или: «Как ты думаешь, мистер Морган только на мануалах [33] работает или способен менять комбинации?» Или: «Бедняга мистер Морган наяривает вовсю. Только бы его орган не подкачал».
33
Мануалы — ручная клавиатура органа.
Брат и сестра были замкнутыми, не очень-то смешливыми детьми, но эти шутки почему-то повергали их в пароксизмы смеха, с которым они не в силах были совладать. Мистер Морган и его орган, вызывая у детей истерический хохот, заставляли их на время забыть о кошмаре недавнего прошлого.
Потом, уже на пороге восемнадцати, к Алексу пришло совсем иное понимание совершенного, и он вслух произнес: «Нет. Я сделал это не ради Элис. Я сделал это ради себя самого». Его самого удивляло, как необычайно долго, целых четыре года, шло к нему это понимание. И все же, размышлял он, было ли это и в самом деле так? В этом ли правда? Или это всего лишь плод досужих рассуждений, психологические изыски, которые в определенном состоянии ума так интересно анализировать?
Сейчас, глядя за мыс, на восточный край неба, уже золотеющий в первых бледных лучах зари, он произнес вслух: «Да, я сознательно дал отцу умереть. Это факт. Все остальное — досужие рассуждения, лишенные смысла».
«В каком-нибудь романе, — думал Алекс, — мы оба, Элис и я, мучимые общей тайной, утратили бы доверие друг к другу, страдали от чувства неизбывной вины и — неспособные жить порознь — были бы несчастны еще и от того, что обречены на совместное существование». На самом же деле после смерти отца его с сестрой связывало не что иное, как любовь, дружеская привязанность и чувство покоя.
Однако теперь, тридцать лет спустя, когда он уже решил, что его отношение к совершенному им поступку и собственной реакции на него определилось окончательно, память снова зашевелилась. Она проснулась при известии о самом первом убийстве, совершенном Свистуном. Слово «убийство», постоянно звучавшее вокруг, словно громогласное проклятие, казалось, само по себе способно пробуждать наполовину изгнанные из сознания образы. Черты отца давно уже утратили четкость, стали безжизненными и бесцветными, словно старая фотография. Но в последние полгода его образ то и дело возникал в памяти в самые неожиданные моменты: посреди совещания, за столом совета АЭС, в чьем-нибудь жесте или движении век, в тембре голоса или интонации говорившего, в движении его губ, в форме раскрытых, протянутых к пылающему камину пальцев. Призрак отца возвращался к нему поздним летом в шуме древесных крон, в первом падении листьев, в несмелых запахах приближающейся осени. Ему очень хотелось бы знать, не происходит ли то же самое и с Элис. Но он понимал, что, несмотря на всю их симпатию друг к другу, несмотря на чувство неразрывной связи, существовавшей меж ними, этот вопрос он никогда не осмелится ей задать.
Существовали и другие вопросы, особенно один, который — Алекс был абсолютно уверен, что в этом смысле ему нечего опасаться, — Элис никогда ему не задаст. Она совершенно не испытывала любопытства по поводу его отношений с женщинами. Он достаточно разбирался в психологии, чтобы понимать, как повлиял на нее тот давний, стыдный и страшный сексуальный опыт. Иногда ему казалось, что она относится к его похождениям со снисходительным, слегка насмешливым потворством, словно, сама обладая иммунитетом к этим ребячьим слабостям, не желала критиковать за них никого другого. Как-то после его развода Элис сказала: