Ухряб
Шрифт:
– Ты мне умно не говори, – сказал Василий Маралов, идеологический работник на пенсии. – Я сам умный, три книги написал. Проще надо. Вот у тебя что на руке? Часы, да?
Собеседник – друг и в некотором роде ученик – утвердительно икнул.
– Ну вот и поразмысли. Тут – своя диалектика. Носишь ты их, носишь, они у тебя тикают, тикают …
– А при чем тут научный атеизм, Вася? Мы ж с тобой о научном ате…
– Ты дослушай. Они тикают, тикают и вдруг – бац! Ударились о раковину.
– Почему о раковину?
– Это со мной случай был, еще до пенсии, в Сестрорецке. Я там…
– Ладно, неважно… Ну, ударились, и что дальше?
– А
Собеседник уже спал, прижавшись ухом к бежевой клеенке.
– Петь, – сказал Маралов и потряс его за плечо. – Слышь, Петь… Пойдем, на диванчик ляжешь.
Маралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, ползли первые утренние мысли – они касались окружающего беспорядка. Тот действительно был ужасен: в комнате царил такой хаос, что в нем даже угадывалась своя гармония – длинная лужа на полу как бы уравновешивалась вдавленным в кусок колбасы окурком, а сбитый с ног стул вносил в композицию что-то военное.
Несколько раз быстро шагнув в пустоте и полностью избавясь от штанов (ремень все-таки, как змея, цапнул холодной пряжкой за ногу), Маралов, как обычно, принялся наводить внутренний порядок. Что-то похожее на вкус во рту явственно ощущалось и в душе и было, кажется, связано со вчерашним разговором, хотя его содержание, тема и даже примерная траектория совершенно не желали вспоминаться. Словно бы что-то застряло в мозгу, обособившись от всего остального, и теперь ощущалось, как плотная масса посреди знакомых мыслей – холодная, бесформенная и угрожающая.
«Вспомнить надо, – думал Маралов, – о чем-то мы таком… О часах, что ли? Да нет, о часах – это помню. Это мы с атеизма перешли. А вот потом, когда он на диванчик лег. Час, наверно, бредил… И вот тогда я чего-то такое… Нет, не помню».
Открывая глаза, Маралов видел вокруг себя загаженную комнату, закрывая – замечал в себе присутствие глубокой внутренней ямы, где скрывалось что-то опасное. Так продолжалось довольно долго. Маралов не то чтоб не мог вспомнить, в чем было дело, а скорее не мог себя заставить сделать это, как никогда не мог себя заставить сразу нырнуть в холодную воду. Получилось все автоматически – в квартире наверху заскрежетали чем-то по полу, тотчас же Маралов дал себе команду все вспомнить – и вспомнил.
– Ухряб, – громко сказал он.
Вчера успели еще поговорить о Боге. Оказалось, верят в него оба, но каждый по-своему. Петя признался, что на каждое партсобрание берет с собой высушенное волчье ухо, а в особо серьезных случаях три раза обходит клумбу во дворе, отчего получает небывалый заряд бодрости и мужества.
Маралов хотел было рассказать о том, что он когда-то видел в Сестрорецке, но совершенно неожиданно для себя начал говорить обобщениями: что никакого единого Бога нет, просто в каждой стране у людей существует какое-то главное чувство по поводу жизни, что ли, и если выразить это чувство в виде сказки или истории, то как раз и получится конкретное священное писание и каждый конкретный, отдельно взятый Бог.
– Бог, – умильно сказал Маралов, – это как бы персонифицированное обобщение всего непонятного.
– Чего ж, – помолчав, сказал тогда Петя с диванчика, – у нас за эти семьдесят лет столько непонятного набралось, что тоже можно обобщить. Выходит,
– Конечно, – сказал Маралов, – объективно должен быть.
– И соответствующая религиозная мистика тоже?
– А почему нет. Легко.
На этом разговор сам собой затих. Маралов долго ворочался, вздыхал и все думал об этом интересном предмете, пытаясь представить себе соответствующего Бога. Только вдуматься: огромные портреты над городами и синие елочки, торжественные заседания и могилы в стенах, бронзовые бюсты и салют – не просто ведь все это так. Этому, так сказать, материальному, – размышлял Маралов, – неизбежно должно соответствовать что-то духовное, сущностное… Это и будет данный конкретный Бог – нечто, неявно вмещающее в себя остальное… Маралов незаметно уснул. Потом проснулся и засуетился Петя – он уже опаздывал на актив в другом конце города. Проводив его до дверей, Маралов пошел обратно, и тут, в мутном утреннем полусне, когда он, сидя на кровати, стаскивал брюки, его настигло невероятно ясное понимание – такое, что, испытав его, он даже не стал окончательно раздеваться, а оглушенно повалился на простыни и воспользовался пьяной способностью мгновенно засыпать. Прошло несколько часов тяжелого сна, во время которого это понимание не рассосалось, а наоборот, как пущенный с откоса снежный ком, обросло рыхлым коконом страха и безнадежности.
– Ухряб! – вдруг сказал Маралов. Ну да, все дело в этом слове – именно оно родилось из утренней вспышки ясности, и именно оно было сейчас в центре темного внутреннего образования.
«А это значит – „ухряб“? – подумал Маралов, с гримасой боли поворачиваясь к стене. – Ухряб. Ничего не значит».
Порядок был наведен и похмелье прошло. Маралов вглядывался в зеркало, зачесывая поперек головы длинную пегую прядь и думая, что так причесываться, в сущности, крайне нелепо – мало того, что все видят его плешивость, так все еще видят и то, каким жалким способом он пытается ее скрыть. Шевеление в душе вроде притихло и только иногда напоминало о себе этим бессмысленным словом, выбрасывая его внезапно на поверхность. Поправив галстук (пиджак и галстук он надел, чтобы защититься от этой непонятной внутренней западни), Маралов пошел на кухню.
Пройдя по коридору, он вдруг схватился за грудь и прислонился к дверце стенного шкафа – квартира резко качнулась, некоторое время продержалась в наклоненном состоянии и медленно вернулась в обычное положение. Маралов твердо знал, что каким-то образом только что происшедшее было связано с ухрябом.
– Что ж это такое, а? – вслух спросил он.
– Ух-ряб-зз… – Ух-ряб-зз… – пробило на стене.
Убедившись, что пол больше не качается, Маралов решил повременить с обедом и часик-другой почитать что-нибудь художественно-приключенческое. Он прошел в комнату, наугад взял из шкафа серенькую, с кружком на корешке, книгу и открыл ее, как это обычно делал, на странице своего возраста – шестьдесят восьмой. (Перед этим Маралов посмотрел, сколько еще осталось жить, и увидел: двести двадцать восемь. Стало спокойно.)
«…вкручиваясь в раскаленный воздух. Рябая гладь …»
Маралов хмыкнул. Как это так – рябая гладь?
Он снова пробежал глазами по строке – и вдруг всем своим пытающимся расслабиться существом налетел на ухряб, разделенный точкой.
«К черту, – подумал Маралов. – Надо читать классиков». Он встал с дивана, вернулся к шкафу и выбрал другую книгу, с золотыми полосками на корешке.
«…вот-с, умял двух рябчиков, да еще…»
Маралов театрально засмеялся и сделал руками жест веселого недоумения, тоже очень театральный.