Украинка против Украины
Шрифт:
Такой знаток поэзии, как И. Франко оценивал раннее творчество Украинки не слишком высоко. О сборнике "На крыльях песен" (1893), который включал в себя все, до того времени ею созданное, он писал: "слабенький відгомін шевченківських балад, без їх широкої мелодії, без того твердого підкладу життьової обсерваціі та соціальних контрастів, що надавав тим романтичним баладам ваги й принади вічно живих творів" (6). В это самое время несколько лет подряд она вместе с М. Славинским настойчиво работала над переводами из Гейне, которые вышли во Львове в 1892 г. Ее любимый дядя (политэмигрант и атеист) М. Драгоманов наставлял из Софии, чтобы юные переводчики побольше внимания обращали на злость и сарказм Гейне: "Переклади з Гейне читаються легко. Це вже багато, тільки досить далеко переложені. Особливо злість Гейне не вийшла, може, через те, що ви з М. добрі люди" (цит. по: 7, 124). Племянница отвечала: "Вашу думку про наші переклади я прийму собі до відома і перекажу Максиму Славінському, може, він після сього більше злості набереться".
Работа над переводами продолжалась, мастерство переводчиков "оттачивалось".
Ранний Гейне остался любимым поэтом Украинки на всю жизнь. Только Гейне менялся, а она — нет. Так и получилось, что она повторяла только те заблуждения молодого Гейне, от которых он многократно отрекся и в которых со слезами раскаивался.
1.2. Гейне против Украинки
В конце жизни Генрих Гейне (1797–1856) вернулся к Богу. В 1851 году он писал: "С тех пор как я сам нуждаюсь в милосердии Божьем, я даровал амнистию всем своим врагам… Стихотворения, хотя бы отдаленно заключавшие в себе колкости против Господа Бога, я с боязливым рвением предал огню. Лучше пусть горят стихи, чем стихотворец. Да, я пошел на мировую с Создателем, как и с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им угодно было окрестить мое возвращение к Богу. Иные, по нетерпимости своей, выражались еще резче. Высокий собор служителей атеизма предал меня анафеме, и находяться фанатические попы неверия, которые с радостью подвергли бы меня пытке, чтобы вынудить у меня признание во всех моих ересях. К счастью, они не располагают никакими другими орудиями пытки, кроме собственных писаний. Но я готов и без пытки признаться во всем. Да, я возвратился к Богу, подобно блудному сыну, после того как долгое время пас свиней у гегельянцев…" (4, 2, 159).
Возвратиться к Богу можно было только от левых гегельянцев. Потому что ни Гегель, ни правые гегельянцы от Него никогда не уходили. Гейне продолжал: "…Были ли то несчастья, что пригнали меня обратно? Быть может, менее ничтожная причина. Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики. На пути мне попался бог пантеистов, но я не мог с ним сблизиться… Обладать волей можно только будучи личностью, а проявить волю можно только тогда, когда не связаны локти. Когда страстно желаешь Бога, который в силах тебе помочь, — а ведь это все-таки главное, — нужно принять и его личное бытие, и его внемирность, и его священные атрибуты, всеблагость, всеведение, всеправедность и т. д. Бессмертие души, наше потустороннее существование, достается нам в придачу… Я говорил о боге пантеистов, но не могу при этом не заметить, что он, в сущности, вовсе не бог, да и, собственно говоря, пантеисты — не что иное, как стыдливые атеисты; они страшаться не столько самого предмета, сколько тени, которую он отбрасывает на стену, или его имени… В теологии… возвратился я, как уже заявлено выше, к старому суеверию, к личному Богу. Этого никак нельзя затушевать, что пытались сделать иные просвещенные и доброжелательные друзья…" (4, 2, 160).
Через год, переиздавая свою известную книгу "К истории религии и философии в Германии", Гейне снова изложил это кредо: "Говоря по совести, мне было бы приятно, если бы она вовсе не появилась в печати. Дело в том, что после появления ее многие мнения мои о многих вещах, особенно по вопросам религиозным, значительно изменились, и многое такое, что я утверждал тогда, противоречит теперь моим лучшим убеждениям. Но стрела не принадлежит стрелку после того, как он спустит ее с лука, и слово не принадлежит говорящему после того, как оно слетело с его уст, а тем более, когда разнесено по свету печатью… Но у честного человека во всевозможных обстоятельствах сохраняется неотъемлемое право открыто сознаваться в своем заблуждении, и я бесстрашно пользуюсь здесь этим правом. Потому я открыто объявляю здесь, что все, относящееся в настоящем моем сочинении к великому вопросу о божественном начале, точно так же ложно, как необдуманно. Точно так же необдуманно, как ложно утверждение мое со слов школы, что теизм в теории совершенно истреблен и только жалким образом проявляется в мире явлений. Нет, неправда, что критика разума, разрушавшая доказательства бытия Божьего, известные нам со времени Ан-сельма Кентерберийского, положила конец и самому бытию Божьему. Теизм живет, живет самою живою жизнью, он не умер, и меньше всего его убила новейшая немецкая философия…" (5, 2, 356).
Теперь Гейне подвергает самокритике не только свое прежнее мировоззрение, но и свою гордыню: "В то время я был еще здоров и свеж, я находился в зените мого жира и был так высокомерен, как царь Навуходоносор до свого падения. Ах! несколько лет спустя произошла телесная и духовная перемена. Сколько раз с тех пор думал я об истории этого вавилонського царя, который считал самого
"В моей последней книге… я уже сказал о перевороте, происшедшем в моем уме, по отношению к божественным вопросам. С тех пор многие обращали ко мне с благочестивою настойчивостью запросы, каким путем пришел я к такому духовному просветлению… Моим просветлением я обязан просто знакомству с книгой. Книгой? Да, и это старая, простая книга, скромная, как природа, и естественная, как она; книга, такая же беспритязательная и обыденная, как солнце, согревающее нас, и хлеб, насыщающий нас; книга, глядящая на нас так же приветливо, с такою же благословляющею добротой, как старая бабушка, читающая ежедневно эту книгу милыми дрожащим губами и с очками на носу; и эта книга называется также просто — книга Библия. Справедливо называют ее также Священным Писанием; кто потерял своего Бога, тот снова найдет Его в этой книге, а кто никогда не знал Его, на того повеет из нее дыхание божественного слова… Один еврейский священник, живший в Иерусалиме за два столетия до пожара второго храма… высказал о Библии мысли своего времени, и я считаю нужным привести здесь его прекрасные слова. Они богослужебно торжественны и вместе с тем так усладительно свежи, как будто только вчера вылетели из живой человеческой груди, и гласят так: "Все это есть именно книга союза, заключенного с Всевышним Богом, она закон, завещанный в сокровище Моисеем дому Иакова. Из нее истекает мудрость, подобная воде реки Пизон во время ее полноводья и воде Тигра, когда он разливается весной. Из нее истекает разум, подобно Ефрату во время его полноводья и Иордану во время жатвы. Из нее вышла добрая нравственность, как свет и как вода Нила осенью. Никогда еще не было человека, который изучил бы ее всю, и не будет человека, который вполне проникнет смысл ее. Потому что ее смысл богаче всякого моря, и ее слово глубже всякой бездны" (5, 3, 8).
В 1854 году поэт писал в своих "Признаниях": "Когда я увидел, что всякое отрепье, сапожное и портняжное подмастерье, на своем грубом кабацком жаргоне принялось отрицать существование Бога, когда атеизм начал сильно вонять сыром, водкою и табаком — тога глаза у меня вдруг открылись, и чего я не понимал умом, то понял теперь обонянием, неприятным чувством тошноты, и моему атеизму, слава Богу, наступил конец. Говоря по правде, не одно это чувство отвращения было причиной, уронившей в моих глазах принципы безбожников и заставившей меня отступиться от них. Тут играло также роль некоторое житейское беспокойство, котрого я не мог преодолеть; именно, я заметил, что атеизм заключил более или менее тайный союз с самым страшным, самым голым, неприкрытым даже фиговым листиком, вульгарным коммунизмом. Мое отвращение к этому последнему право не имеет ничего общего со страхом счастливца, дрожащего за свои капиталы, или с досадой зажиточных промышленников, боящихся стеснений в своих эксплуатационных делах; нет, меня гнетет, скорее, тайное опасение художника и ученого, видящего, что победа коммунизма грозит падением всей нашей современной цивилизации, тяжелому приобретению стольких веков, плодам благороднейших трудов наших предшественников… Мы не можем скрывать от себя, чего следует ожидать, как только начнется фактическое господство огромной грубой массы, которую одни называют народом, а другие чернью…" (5, 2, 343).
Он вспоминал, как во время революции 1848 года покончил со своей гордыней и человекобожием: "Будь я в это безрассудное, стоявшее вверх ногами время разумным человеком, то наверное потерял бы свой разум, благодаря этим событиям; но с таким сумасшедшим, каким я был тогда, должно было случиться обратное — и странное дело! именно во дни всеобщего безумия, ко мне снова вернулся разум! Подобно многим другим павшим богам этого периода разрушения, мне тоже пришлось плачевно отречься от власти и снова вернуться в положение частного человека. Это было, впрочем, самое умное, что я мог сделать, я возвратился в низменный круг Божьих творений и снова преклонился перед всемогуществом высшего Существа, которое управляет судьбами мира сего и которое отныне должно было руководить и моими собственными земными делами… Да, я рад, что избавился от своего узурпированного величия, и никогда уже больше ни один философ не уверит меня, что я божество! Я просто бедный человек, который, сверх того, еще не совсем здоров, и даже очень болен. В этом состоянии для меня является истинным благодеянием то, что в небе есть некто, перед кем я могу постоянно изливаться в бесконечных жалобах на свои страдания…" (5, 2, 351).
Гейне признал также свою некомпетентность в философии Гегеля (хотя сам слушал его лекции): "По чести говоря, я редко понимал его… Как трудно понимать Гегелевские сочинения, как легко впасть при этом в ошибку и вообразить, что понимаешь их, тогда как на самом деле выучился только построению диалектических формул…" (5, 2, 48). Однако, когда левые гегельянцы стали настаивать на атеистических выводах из этой философии, он от них отмежевался: "Дело в том, что в это время в душу мою уже внедрилось вышеупомянутое отвращение к атеизму" (5, 2, 349). Уничтожив одну из своих философских рукописей, он сетовал: "Ах, если бы я мог точно так же уничтожить все, что когда-то напечатал о немецкой философии! Но это невозможно, и так как, о чем я недавно узнал, к своему великому огорчению, я не могу даже воспретить вторичное печатанье распроданных уже книг, то мне ничего больше не остается, как открыто признаться, что мое изложение немецких философских систем… содержит самые греховные заблуждения…" (5, 2, 352).