Улан Далай
Шрифт:
Если бы роды принимал врач! Веками рожали калмычки без всяких врачей. Альма уже шесть раз родила. Повитуху вызывали только первые два раза. А когда Байн пришла пора рожать – соблюли все обычаи до последнего: дали роженице выпить топленого масла, открыли запоры на амбаре, замок на сундуке, выдвинули ящики у кухонного стола. Рожала в кибитке, лицом к бурханам, стоя на коленях, опершись на сундук, – все как положено. Повитуху пригласили самую опытную – бабку Нюдлю.
Целый день просидел Баатр с сыновьями у соседей, ждали новостей. К ночи вернулись к себе в мазанку. Но там вокруг печки суетились женщины, исполняя родильные обряды, а в зыбке тоненько и безутешно плакал младенец Дордже, словно бы сочувствуя рождающемуся собрату. Баатр взял две бурки – свою и покойного Бембе – и повел мальчишек ночевать под навес, где скирдовали
А под утро прибежала под навес измученная Альма, сказала, что бабка Нюдля посылает за кузнецом, и тогда понял Баатр, что дело совсем худо. Последнее это средство, чтобы сильный мужчина роженицу обхватил сзади и живот стянул – ребенка выдавил. Сходил Баатр, разбудил кузнеца. Байн умерла у него в руках: позвоночник, он ей, видно, сломал, а ребенок из нее не вышел. Что мог сделать врач, если даже кузнец ничего не смог? Видно, очень грешна была Байн перед бурханами и перед предками.
Баатр спрашивал потом Альму, может, Байн в девичестве непочтительна к родителям была? Альма признала, что Байн маленькой наперекор матери все делала. И то, что Альма охромела, из-за Байн произошло. Альму тогда старший брат в первый раз верхом на лошадь посадил. Байн палкой поддела в огне уже тлевший и дымящийся кизяк и из озорства метнула под копыта лошади. Лошадь – на дыбы. Альма свалилась и сломала ногу. Мать тогда Байн пророчила, что бурханы ее накажут. Вот и наказали, хотя Альма давно уже сестру простила и не хотела об этом рассказывать. Но, видно, бурханы все помнят, и нет у греха срока давности.
Очень горевала Альма по сестре, на висках появились седые волосы, а грудное молоко пропало. От коровьего болел живот у малыша Дордже, кричал он по ночам и ножки поджимал. А теперь вот корову со двора увели. На овечье придется перейти. А оно еще жирнее. Яхэ-яхэ-яхэ… У Дордже, хоть ему всего-то шесть месяцев, глаза умные, как у старика. Поговорит с ним Баатр, объяснит про молоко, что другого нет.
Очира Баатр не винит в том, что семья без коровы осталась. Соседу не зря дали имя Бацак – как есть высокомерный! И сын весь в него. Задира к тому же. Если окривеет, так сам виноват. Правильно Очир не стерпел – нельзя прощать оскорбления. Бурхан-бакши, конечно, зовет людей к смирению – но не перед дурными соседями! Перед властью, перед старшими – это да, смириться надо. Присудил атаман корову Бацаку отдать – Баатр слова против не сказал. Сдал Бембе, не спрашивая Баатра, его земляной пай Шульбинову – но Бембе был старшим братом. Теперь нет ни брата, ни коня, ради которого землю отдали, но ничего не поделаешь. Кануков вот сказал, что без его подписи отдавать в аренду было нельзя, – так Баатр тогда и расписываться еще не умел. Но то, что богач Шульбинов за его, Баатра, землю, такие деньги себе загреб – конечно, обидно. Баатр на эти деньги новую корову мог бы купить и в хурул пожертвование сделать: чтобы молились гелюнги за светлое перерождение грешной Байн.
Чувствовал Баатр вину перед покойной невесткой. Когда пришла похоронка, Байн сильно горевала. Баатр должен был в утешение пообещать, что возьмет на себя обязанности мужа. Но он медлил: Альма только родила, поддержать ее тоже надо было. Понимал Баатр: обе сестры следили, кому он теперь отдаст предпочтение. И когда умерла Байн, хоть и нехорошо это, но испытал Баатр облегчение – забрали бурханы от него по наследству от брата доставшийся груз. Но и братова наследника забрали. Одно утешение – прославил Бембе род своей воинской доблестью.
И пусть трудна русская азбука, но осилит ее Баатр, прочитает и выучит наизусть письма про своего старшего брата. А потом на родном языке сочинит песню про то, как донской казак Чолункин Бембе воевал за Белого царя и Русское отечество. Уже слышал Баатр под копытами скачущей лошади ритм будущей песни.
Спешил Баатр вернуться к доверенному его заботам хуторскому табуну. Раньше пасли они табун вдвоем с Бембе, а теперь назначил атаман взамен Бембе другого табунщика с собачьим именем Ноха. Смеялся атаман:
– Ведь не зря назвал его отец Псом. Будет охранять табун, как собака охраняет отару.
Да только имени своего Ноха не оправдывал. Спал на ходу. Вроде вот он едет на лошади, держится прямо, а если заглянуть под надвинутую на глаза войлочную шляпу – спит, как есть спит!
Баатр взял на себя ночную пастьбу, а Нохе оставил дневную, да еще и приставил к нему на лето Очира. Сыну наказал почаще к Нохе с расспросами обращаться, взбадривать его. Очир сначала так и поступал, только не помогло это. Вскоре Очир взял присмотр за табуном на себя. Отцу о своем решении ничего не сказал, но Баатр и так все понял.
Волновался Баатр – конокрадства в округе становилось все больше. Нищал казачий люд, японская кампания обернулась большим убытком. Много служивых полегло на сопках Маньчжурии, а заботу о сиротах и вдовах взвалили на станичную казну. Урезались земельные паи, и на тех пахать нечем. Строевого коня в плуг не впряжешь, не пойдет он в постромку. Да и уставом это строжайше запрещено, можно нарваться на серьезное наказание. И если раньше станичники грешили на калмыков – мастера, мол, коней, уводить, – то теперь всё чаще сами умыкали. Тем более что близилась осень, начинался новый казацкий призыв… Вот и бдил Баатр по ночам, держал табун подальше от балок и заросших камышом ериков, по которым могли незаметно прокрасться воры.
Днем отсыпался Баатр в кибитке, а когда ехал в станицу к Канукову грамоту учить, дремал в седле по пути туда и обратно. Лошадь его сама знала дорогу. Но сегодня Баатр был слишком взвинчен стычкой с учителем, а потому шел на рыси.
Маленькое облачко пыли Баатр заметил издалека – кто-то со стороны пастбища мчался по степи во весь опор. Потом услышал конское ржание и крики. Пружина сжалась у Баатра внутри, он хлестнул кобылку нагайкой, та перешла в галоп и разом взлетела на курган, откуда открылась вся картина. На гнедом неоседланном маштаке [13] , держась за гриву и прижавшись к крупу всем телом, скакал по направлению к заросшей ивняком балке простоволосый белобрысый всадник. За ним, размахивая арканом, мчался на пастушьем мерине Очир. Серой кобылы Нохи видно не было.
13
Маштак – малорослая крепкая лошадь.
Очертя голову Баатр бросился наперерез, засвистел, заулюлюкал что было сил, привлекая внимание к себе. Белобрысый рывком распрямился. Очир метнул аркан, широкая петля захлестнула пояс конокрада. Очир, привстав в стременах, натянул аркан, дернул, и белобрысый, потеряв равновесие, мешком свалился на землю. Освободившийся от всадника конь замотал головой, перешел на шаг. Лошадь под Очиром на полном скаку остановилась, но мальчик удержался – тело помнило выучку покойного Бембе.
Баатр подлетел к лежавшему на земле, свернувшемуся, словно гусеница при опасности, долговязому парню в черном зипуне и полосатых портках. Стянутые арканом руки не позволяли ему прикрыть лицо, и он спрятал его в коленях. Сквозь надетые на босу ногу дырявые, стоптанные чирики чернели толстые натоптыши. Баатр кинул беглый взгляд на кусты ивняка – не спешит ли конокраду подмога, но пыльные ветки понуро и недвижно замерли под испепеляющими лучами полуденного солнца. Очир еще сильнее затянул петлю аркана, и белобрысый завыл от боли. Баатр спрыгнул с коня и, сжав покрепче рукоятку нагайки, подступил к грабителю.
Парень приоткрыл один глаз, взглянул на Баатра и запричитал:
– Дяденька, не бейте! Христа ради пожалейте. Малолеточек я. Четверо нас у маманьки осталось. В осень мне на службу иттить, а средств на справу нетути, а тем паче на коня… Отпустите меня, я вам ножки целовать буду-у-у.
Чувство брезгливости охватило Баатра. Казак, даже попавшийся на воровстве и ожидающий порки, не должен себя так унижать. А белобрысый, поняв, что его не бьют, вытянулся во весь рост, перевалился на бок, потом встал на колени. По конопатому лицу текли слезы вперемешку с соплями, васильковые глаза до краев наполнены испугом. Посреди лба, там, где у Бурхана рисуют третий глаз, – странная вмятина-шрам, похожая то ли на паука, то ли на пятиконечную звезду.