Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
Ингунн развязала мешок, достала гостинцы. Платье было Эйрику слишком велико, приемная мать сказала, что он мал не по годам. Эйрик никак не мог взять в толк, что эти нарядные рубашки, крохотные сафьяновые сапожки – для него. Он даже, казалось, не обрадовался, когда мать примерила на него красный шлычок с серебряною застежкой, только глянул недоуменно и не сказал ни словечка. Потом Ингунн достала хлеб, один каравай – большую круглую пшеничную булку – протянула Эйрику. Он жадно схватил ее, прижал обеими руками к груди и выбежал – ребятишки бросились за ним.
Ингунн подошла к
Халвейг собрала на стол – угощать гостью: квашеная рыба, овсяные лепешки, маленький горшочек сливок. Детям она дала кринку снятого молока, и они пошли с нею на лужайку.
Погодя Ингунн снова выглянула из дома – дети уселись вокруг кринки, Эйрик, стоя на коленях, отламывал от каравая большие куски и раздавал ребятишкам.
– Добрая у него душа, – сказала приемная мать. – Тура мне каждый год дает по такому караваю, когда я езжу в Берг, и Эйрик раздает все ребятишкам, иной раз даже себя обделит. Немало в нем такого, что нетрудно догадаться, – паренек хороших кровей.
Ингунн снова пошла поглядеть на ребятишек, они сели в кружок на солнышке. Светлые волосы Эйрика были вовсе не похожи на жесткие белобрысые космы прочих ребятишек. Нечесаные кудри Эйрика блестели и были не белесые, а золотистые, как только что созревший лесной орех.
Ингунн должна была отправиться в обратный путь чуть свет, чтобы поспеть в селение дотемна. Как она ни старалась, Эйрик так и не перестал дичиться чужой женщины, и голоса его она почти не слышала, разве только когда он говорил с ребятишками на лугу. И какой же приятный был у него голосок.
Сейчас Эйрик прокатился на ее лошади до самого леса. Одной рукою Ингунн держала лошадь под уздцы, другой – придерживала мальчика. Она все время заглядывала ему в лицо, улыбаясь, стараясь вызвать улыбку на этом круглом, загорелом красивом личике.
Они выехали за плетень. Здесь их никто не мог увидеть. Она сняла мальчика с коня, крепко прижала его к груди, целовала без конца его лицо, шею, плечики, а он вытянулся во всю длину и тяжело повис у ней на руках. Когда он пнул мать изо всех сил, она почувствовала сладостную боль и схватила его за голые ножонки, – крепкое и сильное у него тело. Обессилев, она опустилась на корточки и со слезами бормотала ласковые слова, пытаясь удержать его у себя на коленях.
Когда она на миг разжала сомлевшие руки, он выскользнул из ее объятий, поскакал зайчишкой по узенькой просеке и исчез в кустах, потом заскрипели ворота изгороди.
Ингунн поднялась, плача навзрыд от боли. Пошатнулась, согнувшись от всхлипываний, руки ее бессильно повисли вдоль тела. Она подошла к изгороди и увидела, как Эйрик мчится по лужайке – только пятки сверкают.
Мать стояла, опершись на изгородь, и все плакала, плакала… Вокруг маленькой пашни были повалены ржаво-красные высохшие тоненькие елочки – изгородь городить. Хлеб на пашне только что начал колоситься, ость стояла еще мягкая, скрученная, будто новая, только что народившаяся жизнь. Это она припомнила после, будто увидела все это какими-то иными глазами, когда думала про свое горе, а сейчас она еле различала все, на что глядела сквозь пелену слез.
Но под конец ей все же пришлось вернуться назад, к лошади.
7
По осени отец Бенедикт, сын Бессе, занедужил, и однажды прискакал нарочный к Улаву в Хествикен – священник желал с ним проститься.
Отец Бенедикт полулежал, откинувшись на подушки, на умирающего он не походил. Только мелких морщин на его мускулистом, обветренном лице прибавилось, и они стали глубже. Во всяком случае, он сам предсказал с уверенностью свою близкую кончину. Священник попросил Улава сесть к нему на край постели и, будто погруженный в раздумья, взял у него перчатки для верховой езды, пощупал кожу и принялся разглядывать их – к носу поднес и к глазам. Улав невольно улыбнулся.
Они потолковали о том, о сем. Речь зашла и об Арне, сыне Тургильса, да его дочерях. Две из них вышли замуж и жили в этих же краях, только Улав в последнее время почти не встречал ни их самих, ни их мужей.
– Что-то, Улав, люди все реже и реже к тебе заглядывают, – молвил священник. – Ты, говорят, сторонишься их.
Улав на то ответил, что вот уже два лета, как он уходил в море, а зимою жена его хворала. Священник снова заговорил о своей кончине и просил Улава поминать его молитвою. Улав обещал исполнить волю священника, однако спросил:
– Ты, уж верно, не страшишься того, что ждет тебя после смерти, отец Бенедикт?
– Все мы того страшимся, – отвечал священник. – Ведь я прожил свой век беспечно – не опасался грехов малых, кои мы совершаем изо дня в день; утешался тем, что это, мол, не великий, не смертный грех и беды оттого большой не будет, ведь это я по слабости человеческой грешу, по несовершенству своему. Хоть и ведомо было мне, что в глазах господа бога нашего всякий грех сквернее язвы. Не по нутру пришлось бы нам с тобою жить бок о бок с человеком, чье тело сплошь покрыто язвами и коростой, а тем паче заключать его в свои объятия. Нынче же вкушал я всякий день целительное снадобье, убивающее проказу греха. Сам знаешь, однако, что не помогут ни целебное питье, ни драгоценнейшая мазь, коли изо дня в день срывать струпья и оставлять на коже ссадины да царапины. Такова же и наша беда: господь смыл грехи наши своею кровью и помазал нас милостью своей – мы же предаем забвению его заветы и не творим добрых дел, на кои мы помазаны, и тем самым бередим раны свои, как только господь исцеляет их. Посему суждено нам ожидать в чистилище, связанным по рукам и ногам, доколе не очистимся от нечистоты и скверны.
Улав сидел молча, играя своими перчатками.
– Боюсь, что слишком большую любовь питал я к родичам моим. Благодарю господа за то, что не вводил я их во грех и не благословлял на неправое дело, да и не было у меня на то соблазна – все они люди хорошие. Только слишком уж я пекся об их благополучии да богатстве – а в писании сказано: «Раздай имение твое». И был я непреклонен к недругам моим и недругам моих близких – вспыльчив, и горяч, и склонен думать худое обо всех, кто был мне не по сердцу.