Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
Увязая в снегу, Улав с Ингунн пошли по узкому проулку за церковью. Здесь им не встретилось ни души; под деревьями было вовсе жутко, а идти – трудно: снег был почти не утоптан.
– Не чаяли мы, когда проходили здесь летом, что нам придется столь тяжко, – вздохнув, сказала Ингунн.
– Да, откуда нам было знать…
– А ты не зайдешь в дом? – спросила она, когда они стояли на туне. – У нас все собирались в церковь Воздвиженья…
– Зайду, конечно!
Они вошли в горницу. Темно здесь было – хоть глаз выколи, но Ингунн разгребла угли в очаге и подложила дров. Плащ
– Здесь спим мы с Турой, – сказала она, не оборачиваясь. – Я обещала сварить мясо к их приходу… – Она подвесила котелок на крюк. Улав понял, что они в приусадебной поварне – повсюду была расставлена кухонная утварь. Ингунн – тоненькая, высокая и юная, в темном платье и в белой головной повязке – торопливо сновала взад и вперед при свете огня. Она словно играла в какую-то выдуманную, неправдоподобную игру. Сидя на краю кровати, Улав наблюдал за нею; он не знал, о чем говорить; к тому же ему так хотелось спать.
– Не пособишь мне? – спросила Ингунн, нарезая мясо и сало в деревянной посудине, стоявшей на широком плоском камне [ 62 ] у очага. Это был кусок лопатки, который ей никак не удавалось разделать ножом. Улав отыскал маленький топорик, надрубил кость и переломил ее пополам. Пока они этим занимались, Ингунн, стоя на коленях у очага с висевшими над ним котелками, шепнула ему:
– Что это ты все молчишь, Улав? Тебе невесело?
В ответ он только покачал головой, и тогда она шепнула еще тише:
62
Широкий плоский камень – воздвигался на краю очага, чтобы искры не попадали на кровать и на стену горницы или поварни.
– Мы так давно не оставались вдвоем. Я думала, ты этого хотел?..
– Сама знаешь… Слыхала, твои дядья явятся сюда на тринадцатый день? – спросил он. Тут ему пришло в голову, что она может принять его слова за ответ на свой вопрос: весело ему или нет. – Тебе нечего бояться, – твердо сказал он. – Мы не должны их бояться.
Ингунн поднялась на ноги и стояла, не сводя с него глаз; потом, приоткрыв рот, глубоко вздохнула и сделала движение, словно хотела броситься к нему. Улав выставил вперед перепачканные салом и рассолом руки.
– Иди ко мне… можешь вытереть руки о покрывало. – Она чуть подвинула котелок. – Мы можем ненадолго прилечь, покуда мясо не сварится.
Улав стянул сапоги и расстегнул застежки плаща. Потом он лег на кровать рядом с ней и прикрыл плащом их обоих. Она тут же тесно прильнула к нему, прижавшись пылающим лицом к его щеке – ее дыхание щекотало ему шею.
– Улав… ты ведь не позволишь им увезти меня с собой и разлучить нас?
– Нет. Да и прав у них таких нет. Но ты ведь знаешь, что Колбейн потребует немалого, чтобы замириться со мной.
– Так это оттого, – прошептала она и еще теснее прижалась к нему, – ты ныне стал меня меньше любить?
– Я люблю тебя по-прежнему, – пробормотал
– Может, мне снять ее? – с готовностью прошептала Ингунн.
– Не надо, после будет хлопотно снова повязывать.
– Вот уже скоро месяц… как мы с тобой почти не видимся, – жалобно прошептала она.
– Ингунн… я ведь желаю тебе только добра, – взмолился он, спохватившись в тот же миг, что эти слова он уже однажды сказал ей, только не мог вспомнить, когда именно. «Она вовсе рехнулась, – подумал он, чувствуя себя глубоко несчастным, – только и достает у нее ума, чтоб соблазнять меня…»
– Но ведь… я так истосковалась по тебе, Улав. Эти старушки добры ко мне, ничего не скажешь, да мне все равно охота быть с тобой…
– Верно. Но… Нынче святая ночь… Нам ведь скоро опять надобно идти в церковь к заутрене… – Лицо его в темноте залилось краской стыда. – Об этом и думать-то грешно!..
Он быстро поднялся в темноте, поцеловал ее веки и почувствовал, как трепещут и шевелятся под его губами глазные яблоки; на глаза ее навернулись слезы и омочили его рот.
– Не печалься, – умоляюще прошептал он.
Затем отодвинулся подальше, на самый край кровати, и, повернувшись лицом к очагу, стал смотреть на огонь. Терзаясь душой и телом, он лежал и прислушивался: не шевельнется ли она, не заплачет ли. Но она лежала тихо, как мышь. Под конец он услыхал, что она заснула. Тогда он поднялся, натянул сапоги и взял свой плащ, закутав ее в меховое одеяло. Ему было холодно и на тощий желудок хотелось спать; он ослаб от длительного поста. Котелок с мясом кипел, и от него так вкусно пахло, что у Улава засосало под ложечкой.
На дворе стало еще холоднее – снег скрипел у него под ногами и, несмотря на темноту, он почувствовал, что морозная дымка в воздухе сгустилась.
Люди мало-помалу начали подниматься вверх по склону в церковь; Улав слегка дрожал от холода под своим подбитым мехом плащом. Он очень устал, и, по правде говоря, ему не хотелось идти сейчас к заутрене – он охотнее побыл бы дома и поспал. И это он, который так радовался рождественской ночи с тремя службами, из которых одна была прекраснее другой!
В дни, предшествовавшие встрече с родичами Ингунн, Улав по большей части сидел в епископской усадьбе и не выходил никуда дальше церкви. День за днем там отправляли великолепные богослужения, а в усадьбу беспрестанно наезжали на праздники гости – и у духовенства, и у мирян всяких дел было по горло, так что Улав почти все время был предоставлен самому себе. С епископом ему довелось беседовать всего лишь один раз, когда Улав поблагодарил его за новогодний подарок: преосвященный пожаловал ему долгополый коричневый кафтан, отороченный превосходным мехом черной выдры. То было первое в жизни Улава собственное платье, такое роскошное и подобающее взрослому молодому человеку, каковым ему ныне должно было слыть. Его чувству собственного достоинства немало способствовало то, что он был теперь пышно разодет – Арнвид дал ему в долг денег, и Улав купил себе красивый зимний плащ на куньем меху, а к нему – штаны, сапоги и прочее.