Ульфила
Шрифт:
Феодосий прибыл.
В сентябре 380 года сошлись в городе Сирмии на реке Сава.
Война вокруг бурлит, как вода в котле. Полководцы грациановы, Бавд и Арбогаст (оба – происхождения варварского) все с остроготами в Паннонии совладать не могут, никак не утихомирить им беспокойного Алатея.
И Фритигерн в Иллирике с родичем своим Алавивом – хуже чумы; заразу в одном месте прижжешь, а она уж в иное переметнулась и изводит пуще прежнего.
На северные границы наседают алеманны, против которых воевать Грациану и воевать, конца-края не видно. Говорят, император
А императоры-соправители, что в Сирмии договариваются, как править им и как с бедами совладать, – один другого краше. Грациану до зрелых лет еще десятка недостает; талантом одарен, а в голове ветер. Феодосий, хоть и в мужеских летах (тридцать три года сравнялось), но с виду таков, будто душа вот-вот с телом расстанется.
Договорились обо всем, карту Империи надвое раскроили и на том расстались. Грациан в Тревир помчался – готские банды усмирять; Феодосий же в Константинополь двинулся.
Добрался Феодосий до Фессалоник и слег там в болезни, почти безнадежной.
Фритигерновы вези, прознав про то, сразу же умножили свою свирепость и растерзали Македонию и Ахайю, точно дикие звери.
Ждали конца света, стиснутые со всех сторон полчищами варваров. Ничто не приносило успокоения. Едва поднимался над полем урожай, как уничтожало его варварское нашествие, либо пожар.
И в церкви не находили покоя, ибо раздор царил везде, где только сходились двое или трое во имя Христово. Каждый стремился насадить свое, а чужое подавить и истребить.
Куда ни кинешь взор, везде какая-то скверная погода. Вот и новый государь, едва приняв власть, захворал.
Жаль молодого Феодосия. Простерт на богатом ложе, сам – худой, как щепка; под одеялом будто и тела никакого нет. Только глазищи черные на пол-лица, и огонь в них лихорадочный.
Боится умирать Феодосий. Зачем только из Тарракона уехал! Сидеть бы сейчас в старом доме, смотреть в окно на знакомый сад. А вокруг ходили бы старые рабы и домочадцы, да братья и сестры, отцом от наложниц на свет произведенные. Родное бы все, знакомое видеть, а не чужие эти лица. Не угасать бы ему, Феодосию, в чужих комнатах, где не им надышано и обжито.
Домоседом был Феодосий, кочевой жизни не любил. Насиженное гнездо покинуть – для него нож острый. А отец с юности походами мучил, все к солдатской жизни приучать пытался.
И вот снова занесло Феодосия на чужбину, в Фессалоники-Солунь. Что он только делает здесь?
Ах, неужели непонятно – что. Умирает он.
Прислужница заревана, от слез опухла вся – жаль ей молодого государя. Такая-то мука, такое-то страдание в глазах его. Щеки у девушки толстые, коленки толстые, косы толстые.
– Выпей, батюшка.
Горячего к губам подносит.
Феодосий пьет, благодарно гладит ее по руке и бессильно в перины падает.
– Позови мне епископа. Не хочу некрещеным умирать.
Девушка руку свою целует там, где невесомые пальцы императора коснулись.
– Бегу, батюшка.
Топот
Убежала.
Прикрыл глаза Феодосий, поискал в себе силы жить. Не нашел. Хотел заплакать по жизни своей, но и этого не дано ему было, обессилел от жара.
И вот – шелест длинных одежд, четкие и в то же время легкие шаги. Встрепенулся молодой государь, вздрогнул. Вспорхнули ресницы его – длинные, черные, точно траурные бабочки поднялись с бледных щек.
И встретился взглядом Феодосий с епископом Фессалоникским – Ахолием.
Не то диво, что Феодосий, умирая, крещение принять пожелал. Многие с этим до самого смертного одра тянули, с Господом Богом в азартную игру играли, чтобы поменьше на себе грехов на тот свет тащить (крещение-то всю скверну смывает, все грехи снимает, что в язычестве по недомыслию и непросвещенности совершались).
А то диво, что рядом с Феодосием в тот час Ахолий оказался, епископ Солунский, ревнитель никейской веры, в монастыре возросший и добродетелью сильный. Арианская же ересь, которую исповедовали все государи ромейские, начиная, по крайней мере, с 340 года, была ему ненавистна.
Сурово выбранил болящего государя епископ (неласковый, как все никейцы) за то, что только сейчас, перед лицом смерти, о Боге вспомнил, о Создателе своем. После же передал Феодосию в целости свой символ веры и каждое слово повторить заставил.
«…во единого Господа Иисуса Христа, Сына Его, единородного Бога, чрез которого все произошло, рожденного прежде всех веков от Отца, Бога от Бога, целого от целого, единого от единого…»
– …От единого…
Феодосий еле шевелит окровавленными губами – Ахолий разбил, того не желая, когда крест целовать подносил. Пересохли губы, растрескались, чуть заденешь, и лопнет тонкая кожа.
«…неотличный образ Божества Отца, как существа, так и силы, воли и славы Его…»
Голос государев почти не слышен. Ахолий низко наклонился, прислушивается. Горячее дыхание обдает его, будто ветер из пустыни дует.
«…Анафема на тех, которые говорят, что было время прежде рождения Сына или называют Его творением как одно из творений».
– Анафема на тех, – повторяет Феодосий послушно, а уразумел ли – выяснять времени нет. Не помрет, так уразумеет.
Медленно стекает капелька крови по губе, вязнет в темной курчавой бородке. Ослабел от жара император. Взять бы на руки и укачать, чтобы поспал. Толстушка-служанка слезами давится у порога, забыла уж, зачем пришла.
А молодой император свой новенький крест в горсть взял и с тем заснул, успокоенный.
Ахолий все оставался при нем. Уж и слуги лампы внесли и запалили их, расставив по поставцам; в окне вечерний свет погас и звезды показались. Ахолий рядом с ложем сидел, не замечая ни течения времени, ни усталости, ни слез. Перед ним во прахе простерто будущее великой державы, чудесным образом заточенное в хрупкую смертную плоть, сжигаемую жаром. Яростно отмаливал это будущее у Бога Ахолий: неужели дунет на слабый этот светильник, не даст ему разгореться?