Улица моего детства
Шрифт:
Беру веник и принимаюсь подметать.
Закончив уборку, спешу во двор. Бегали, боясь отстать, семенит за мной. Бросив корм курам и уткам, иду с ним на улицу. Теперь до обеда я свободна. Но разве поиграешь в свое удовольствие, если Бегали все время рядом и тянет тебя за подол. Идем к Байрамбийке. У них в семье тоже много детей. Но там есть бабушка, которая выполняет всю работу по дому, и потом Байрамбийке не самая старшая из детей, поэтому у нес уйма времени. Старше ее еще двое. Они-то и помогают бабушке управляться с хозяйством, а Байрамбийке может жить вполне беззаботно. Я втайне ей
— А почему у нас нет бабушки? Почему нам так не повезло?
— Да-а, — вздыхает мама. — Не повезло нам, детка. Будь у нас бабушка, все у пас было бы по-другому. И у тебя было бы меньше забот. Обе бабушки наши в войну умерли.
Понимала я, что теперь никогда не будет у меня бабушки, и очень грустно мне от этого становилось. Все бабушки казались мне такими добрыми, мягкими, ласковыми. Взять хотя бы бабушку Байрамбийке. Она, как наседка, не отходит от внуков, так и кружит возле них. Проводив рано утром старших детей в школу, оставшихся она усаживала во дворе на циновке и, пока они возились, вынимала из печки горячий хлеб, заваривала свежий чай и принималась кормить своих ненаглядных, то и дело приговаривая:
— Ешьте, мои милые, ешьте, мои умные. Сыты будете, и настроение будет хорошее. Ах вы мои сладкие, любимые, слаще меда!
Я потихоньку бросаю взгляд на этих слаще меда внуков; у трехлетнего Казбия вечно мокрый нос, а Байрамбийке вытирает губы рукавом платья. «Вот тебе и сладкие, вот тебе и умные!» Хорошо, что старуха не догадывается, о чем я думаю. Она ставит передо мной и Бегали тоже тарелку с творогом, подвигает в нашу сторону поднос с хлебом и наливает чай в пиалы. Я качаю головой, дескать, сыты мы, а у самой слюнки текут— так хочется горячего ароматного хлеба. Бегали же выдает себя с головой, глаза у него растерянные, он не может отвести жадного взгляда от тарелки с творогом и подноса с хлебом. Мне становится совестно за него, и я, предательски краснея, говорю:
— Дайте Бегали только, мне не надо. Мы только что от стола, как ему не стыдно, будто голодный.
А старуха ласково меня утешает:
— Ничего, детка, ничего. Он еще ребенок. Пусть кушает на здоровье.
Я всегда удивлялась тому, какая она терпеливая и спокойная. Она никогда не раздражалась, не кричала на своих внуков, даже если они ей и досаждали. Не дай бог кто-то из ее ненаглядных упадет или расшибет коленку, она будет охать да ахать, приласкает малыша, поцелует ушибленное место.
А в нашей семье детей не баловали. Мама всегда была с нами строга, и если кто-то из моих братьев или сестер и ушибался по-настоящему, то мать и не думала бросаться к нему, а, наоборот, не давала тому даже поплакать.
— Чего расхныкался? — кричала она. — Давай поднимайся, подумаешь, поцарапался! Кости целы — и ладно!
Малыш, видя, что плакать бесполезно, все равно ничего не выплачешь, поднимался и вскоре уже опять носился по двору как угорелый.
Но замечала я и другое: бабушка Байрамбийке просто заласкала своих внуков, и они стали такими капризными, что даже одеваться самостоятельно не желали. Наш Бегали и то сам одевался и сам раздевался. А тут, стыдно сказать, моя ровесница Байрамбийке иной раз не обходилась без помощи бабушки. И все-таки ласковый, спокойный голос бабушки всегда стоял у меня в ушах, и я пробовала быть на нее похожей. Подражая ей, ее голосу, тихому, привораживающему, утешала Бегали или Кендали, смотря по тому, кто из них в этом больше нуждался.
— Ну, вставай, мое золотко, вставай, мой хороший! А ну-ка покажи, где ты ушибся, сейчас мы тебя вылечим, — говорила я, потирая ушибленное место.
Но почему-то ни Бегали, ни Кендали от этого не успокаивались, а, наоборот, принимались плакать пуще прежнего, а я не выдерживала и тут же перестраивалась:
— Ну-ка, хватит орать! Надоело! Не перестанешь, добавлю еще!
Ой, куда деться от этой малышни? С утра до вечера с ними. Ладно бы только Бегали был на мне, так по вечерам еще и Кендали, а тот еще хуже, с ним вовсе не сладишь, его ничем не запугаешь. И все время следи, чтобы в штаны не напустил. Счастливая Инжибийке, ни забот у нее, ни хлопот, поэтому и весела всегда.
Не повезло мне, конечно, угораздило родиться первой. На старшего в семье ребенка, независимо от того, мальчик это был или девочка, ложились все заботы по дому. Ему приходилось растить младших, а их в каждой семье бывало двое, а то и трое.
Называли старшего чаще всего не по имени, а просто «тунгыш». Уши мои не переставали слышать: «тунгыш» да «тунгыш». Стоило мне на секунду забыться и позволить себе, расшалившись, побегать по двору, как тут же раздавалось:
— Ты же тунгыш, как тебе не стыдно! С тебя же младшие пример берут.
Измажешь ненароком платье — и опять то же самое:
— А еще тунгыш.
Ох как надоедало это слушать, как обидно было. Забивалась я в какой-нибудь дальний угол дома, где меня не сразу можно было отыскать, и давала волю слезам. «Надоело быть тунгыш. Ничего мне нельзя! Вон Инжибийке чего только не вытворяет, а все молчат. Почему ей можно?..» — горько сетовала я. Но где бы я ни спряталась, вездесущая Инжибийке спустя какое-то время обязательно меня находила, и приходилось, пряча от нее заплаканные глаза, выходить из своего укрытия.
И только отец замечал, что я чем-то расстроена. Матери, как всегда, было не до меня.
— Признавайтесь, кто обидел мою дочь? — пытался подбодрить меня отец. — Чего вы от нее хотите? И так, бедная, замучилась с этими проказниками.
— А ты побольше заступайся за нее, — недовольно ворчала мать. — И без того слова ей не скажи, больно гордая.
— Ну и хорошо, что гордая. Моя дочь должна быть гордой, — защищал меня как мог отец.
Он подходил ко мне, гладил по голове, а потом, как маленькую, сажал себе на колени и приговаривал:
— Расти гордой и смелой. И не бойся никого.
— Учи, учи, — усмехалась мать. — Потом, когда вырастет непослушной, пожалеешь.
— На непослушную она вовсе не похожа, а ты бы лучше приласкала ее лишний раз. Что бы ты без нее делала?
Лицо матери сразу принимало обиженное выражение, она начинала ворчать: не до ласки, мол, успеть бы обстирать да поесть приготовить; наработаешься, намаешься за целый день в поле, сил никаких к вечеру нет, а едва домой доберешься, и тут засучивай рукава — где уж там нежности разводить.