Улица Сапожников
Шрифт:
— Нет, ты мне скажи; — разошелся беженец, — можно так, или не можно? Я сам лавку держал, дегтем торговал, знаю: запасы у них старые. Врут они, что сами дорого платили, брешут. Я, как торговал, тоже так: «рад бы уступить, да вот в убыток, сам дорого платил». А прошлогоднего запасу полон двор, девать некуда. «Сам дорого платил». Брешут, дьяволы. А с покупателя дерут три шкуры.
— Известное дело, — сказал Ирмэ. — Грабители.
— Грабители и есть! — крикнул беженец. — По мне, таких бы стрелять
Что-то случилось. Люди вдруг захлопотали, засуетились. Мужчины куда-то побежали к мосту. Потом вернулись и издали еще кричали женам, чтоб раскидывали костры, тушили их.
— Это чего же? — завизжали женщины в ответ.
— Приказал… пристав.
Вот оно что. Пристав!
«Уйти надо», подумал Ирмэ.
И вдруг услыхал голос, знакомый голос: «А-а, здорово!» К фургону подходил Степа — папаха заломлена, через плечо гармонь, на груди Георгий. По походке Ирмэ понял, что Степа пьян и весьма, на высоком градусе.
— Здорово, — цедил он, глядя на Ирмэ в упор. — Здорово, друг. — Замахнулся, размахнулся и — трах — всю руку разодрал о передок фургона.
Ирмэ успел прошмыгнуть под фургон.
— Вылазь! — крикнул Степа и стукнул сапогом по колесу. — Вылазь, говорю.
— Тише ты, — сказал беженец, — колесо поломаешь.
— Я те, бродяга, башку поломаю! — крикнул Стена.
Беженец встал. Это был крепкий дядя, дуболом.
— Ну-ка, — сказал он. — Ломай!
— Чего вылупился? — сказал Степа. — Думаешь — спугался?
— Ну-ну, — сказал беженец, — ломай!
— И поломаю.
— Чего бахвалишься? — спокойно сказал беженец. — Валяй!
Что тут дальше было — Ирмэ не знал, не видел. Он под шумок тихонько вылез из-под фургона, тихонько — руки в карманах, не торопится человек, гуляет — прошел мимо пристава к мосту, завернул по спеша в первый переулок и — юрк в ближайший дом. В синагогу.
Глава девятая
Веселый брадобрей
В узких, высоко прорубленных окнах синагоги видно было небо, охваченное закатом, тяжелое красное небо. Такое небо предвещало грозу. А в синагоге было темно, пусто. Густые сумерки обложили стены, пол, амвон, длинные деревянные столы у печки. Два-три человека — в сумраке их не отличить было от серых стен, — медленно раскачиваясь, молились. Отдельных слов не различить было, только бормотание, однообразное и грустное, навевающее дремоту, как жужжание пчелы в летний день, шло откуда-то из углов. Иногда кто-нибудь вздохнет негромко: «Охо-хо, господи!» И опять — сонный гул, тишина, покой.
«Вот и ладно, — подумал Ирмэ, — покуда народ не собрался, посижу, отдохну. Переждать надо».
Он прошел в «штибел» — маленькую низкую комнату при синагоге, с одним оконцем, с широкой печкой-лежанкой. Тут пахло воском, сухой плесенью, клопами и было так темно, что Ирмэ долго шарил вокруг, пока нащупал скамью. Он сел.
«Что ж, — подумал он, — покурим?»
И, зевая, потягиваясь, полез в карман за кисетом. Достал табак, спячки. И вдруг вскочил — в комнате был еще кто-то. Как он раньше-то не заметил? На лежанке сидел человек. Сидел и смеялся почти беззвучным, нутряным смехом.
Ирмэ оробел. Это еще что? И смеется. Один — и смеется. Сумасшедший, что ли? Ирмэ чиркнул спичкой, осветил на миг всю комнату. Так и есть. На лежанке, свесив босые ноги, сидел Исроэл, божедур, большой, грузный волосатый человек. Сидел и смеялся. Он весь дрожал от тихого смеха. Ирмэ никогда таким его не видел.
— Исроэл, — сказал он, — что ты?
Ирмэ сказал так, впустую, он знал, что Исроэл не ответит, — он никогда не отвечал, — и чуть не грохнулся, когда, в первый раз в жизни, услыхал голос Исроэла, низкий, захлебывающийся голос.
— Ка-по-лом, — сказал Исроэл.
— Что?.
— Ка-по-лом, — повторил Исроэл и фыркнул.
— Что — каполом?
— Это дом, — сказал Исроэл.
— Какой дом?
— Этот.
Что за чушь? Ирмэ зажег спичку. Исроэл показывал на грудь. На голой волосатой его груди сидел таракан и сердито шевелил усами.
— Это — таракан, — сказал Ирмэ. — Стряхни его.
Исроэл посмотрел на Ирмэ и притих.
— Стряхни ты его.
Исроэл не двинулся, глаза его застыли, лицо окаменело. Ирмэ порылся в карманах — дать бы ему что. На дне кармана он нашел кусочек сахару.
— На.
Исроэл сахара не взял. И не шелохнулся. Заснул он, что ли?
«Ну его! — подумал Ирмэ. — С ним и сам-то свихнешься». И пошел в синагогу.
Огня еще не зажигали, но народу стало больше. За длинным столом сидело человек десять. Говорили о том, о сем. Поговорили о погоде. Поговорили о войне.
— В Германии, понимаете ль, — говорил лавочник Шолом, — изобрели такую штуку, через которую, понимаете ли, за тысячу верст видно. Сидит себе немецкий царь у себя на дому, а видит, понимаете ли, что у нашего-то делается…
— Это-то чихать, — перебил Шолома коренастый дядя, по имени Юде, по прозвищу Кот, — это-то чихать. Пусть себе глядит на нашего, не велика цаца, не жалко. А вот коли он подсмотрит, что в штабе-то делается…
— Подумаешь! — сказал веснущатый парень, по имени Генех. — Много там подсмотришь. Сидят себе три генерала, чай кушают, а денщик докладывает… Так и так, ваше высокоблагородие, немцы Гродно отхватили. «Ай-ай, бесстыдники! — говорят генералы. — И где у них совесть?»