Улики
Шрифт:
Паб был закрыт. Я ничего не понимал. В первый момент у меня возникла дикая мысль, что закрыли его не случайно — выяснили, видимо, что накануне я был там. Я несколько раз подергал дверь, заглянул за матовое стекло, но внутри было темно. Я отошел. По соседству с баром располагался магазинчик модного платья. В дверях — неподвижно, с отсутствующим, точно у кукол, видом — стояли две бледные, тонкие, как лианы, девицы. Когда я заговорил с ними, они, безо всякого интереса, как по команде, подняли на меня свои подведенные глаза. «Мертвый час», — сказала одна из них, а другая захихикала. Я глупо улыбнулся, вернулся к пабу и с удвоенной энергией принялся колотить в дверь. Спустя некоторое время внутри послышались шаркающие шаги и звон ключей. «Что надо?» — гаркнул Уэлли, жмурясь на солнце. Он был в ярко-красном шелковом халате и в стоптанных шлепанцах. Брезгливым взглядом он окинул мой грязный свитер и двухдневную щетину.
Я объяснил, что у меня сломалась машина и мне надо позвонить. «Позвонить?» — Уэлли издевательски, хмыкнул, как будто ничего смешнее он давно не слышал. А впрочем, все равно пора было открываться. Я последовал за ним. Икры у него были полные, белые, без единого волоска — совсем недавно я где-то видел такие же. Уэлли зашел за стойку и включил лампу с розовым абажуром. «Вот телефон», — сказал он, махнув рукой и язвительно поджав губы. Я спросил, могу ли я сначала выпить джину.
«Тачку, значит, стукнул?» — поинтересовался он. В первый момент я даже не понял, о чем идет речь. «Стукнул? Нет, нет, она просто встала», — поспешил сказать я, а сам с угрюмым удовольствием подумал: «Надо же, в первый раз не соврал!» Похожий в своем алом одеянии на священника, Уэлли отвернулся налить мне Джину, поставил стакан передо мной на стойку, а сам присел на краешек высокого табурета, сложив на груди толстые руки. Он понимал, что у меня что-то случи лось — это было видно по выражению его глаз, жадному и в то же время пренебрежительному, но спросить меня напрямик не решался. Я ему улыбнулся, отхлебнул джину и, решив, что задавать вопросы лучше,, чем отвечать на них, сказал: «Хорошая штука сиеста, правда?» Он вопросительно приподнял одну бровь.
Я ткнул пальцем в его халат и повторил: «Вздремнуть, говорю, в середине дня не мешает, а?» Но Уэлли, по всей видимости, ничего забавного в этом не находил, тем более что у меня за спиной совершенно неожиданно возник из темноты какой-то взъерошенный юнец, вся одежда которого состояла из приспущенных трусов. Он бросил на меня усталый взгляд и спросил Уэлли, нет ли еще газеты. «Вот, — сказал я, — возьми мою. Бери». Должно быть, по дороге я, сам того не замечая, скрути в трубочку, и сейчас газета напоминала толстый корабельный канат. Юнец развернул ее и, шевеля губами, стал читать заголовки, приговаривая: «Террористы поганые! Ублюдки! Психи!» Уэлли бросил на него испепеляющий взгляд, после чего юнец швырнул газету на стойку и, почесав спину, лениво удалился. Я поставил перед Уэлли пустой стакан. «Мы пока еще бесплатно не наливаем, — буркнул он. — неимением лучшего, готовы деньги принять». Я протянул ему заветную пятерку Тут сквозь щель в ставне в комнату проник и косо встал со мной рядом длинные солнечный луч. Пока Уэлли вновь наполнял мой стакан, я не сводил глаз с жирной спины. А может, рассказать ему, что я учинил? В самом деле, почему и нет? Ведь такого, как Уэлли, пытался уговаривать я сам себя, ничем не пройма Я уже представил себе, как он, оттопырив нижнюю губу и приподняв бровь, без тени улыбки выслушивает мою жуткую историю. Мысль о том, чтобы во всем признался, несколько меня раззадорила: было в этой мысли что-то замечательно безответное. В результате все происшедшее становилось чем-то вроде анекдота, шутк которая, впрочем, слишком далеко зашла. Я мрачно хмыкнул. «Выглядишь ты, кусок дерьма», — благодушно сказал Уэлли. Я заказал еще одну порцию джина, этот раз двойную.
Прямо мне в ухо ее голос отчетливо произнес: «Не надо».
Вернулся взъерошенный юнец, на этот раз он был в джинсах в обтяжку и в приталенной рубашке изумрудного цвета. Звали его Сынок. Уэлли поставил его за стойку, а сам, наступая на развевающиеся полы халата, отправился свою половину. Сынок щедрой рукой налил себе creme de menthe (мятный ликер (франц. ).), побросал в бокал кубики льда, забрался на высокий табурет, поерзал на нем свои узкими маленькими ягодицами и внимательно посмотрел на меня без особого впрочем, воодушевления. «Ты здесь на новенького», — сказал он, словно в чем-меня обвиняя. «Из нас двоих на новенького здесь ты». — отпарировал я и хмыкнул довольный собой. Сынок глядел на меня широко раскрытыми глазами. «Что ж, извини, — сказал он, — извини, не знал». Вернулся Уэлли — он оделся, причесал и распространял теперь сильнейший запах помады. Я заказал еще один двойной джин. Я чувствовал, как натягивается на скулах кожа; ощущение было такое будто на лице у меня грязевая маска. Я достиг той стадии опьянения, когда реальность воспринимаешь совсем в другом свете. Пьянство представлялось мне теперь своего рода осведомленностью, почти что здравомыслием. В паб, приплясывая и что-то оживленно обсуждая, ввалилась компания актеров. Они посмотрели смотрели на мой свитер, потом переглянулись и покатились со смеху. «Человек сложной судьбы», — изрек один из них, и Сынок захихикал. А я подумал "Надо бы с кем-нибудь из них договориться, пусть отведут меня к себе и спрячу Хотя бы вон с той, с леди Макбет, у которой грим не смыт и ярко-красный маникюр. Или вон с тем улыбчивым парнем в рубашке арлекина — почему бы и нет? Так и поступлю: жить буду среди актеров, играть вместе с ним постигать их ремесло. Овладею высоким искусством мимики и жеста. Как знать может, со временем научусь и свою собственную роль исполнять хорошо, убедительно — тогда уж не ударю лицом в грязь перед этими придурками в а: тобусе… "
Только когда в дверях появился Чарли Френч, я понял, кого я все это врем ждал. Старина Чарли! Сердце мое переполнилось любовью к нему, мне хотелось его обнять. Он, как всегда, был в полосатых брюках и с потрепанным толстым солидным портфелем. Хота виделись мы с Чарли всего три дня назад, поначалу о: притворился, что не узнает меня. А может, ц действительно не узнал — вид-то у меня был не ахти. «А я думал, ты в Кулгрейндж поехал», — сказал он. Я ответил что был там, и он спросил про мать. Я рассказал, что у нее был удар, и, кажется даже немного сгустил краски — чуть ли не прослезился. Он кивнул, глядя мим моего левого уха и гремя мелочью в кармане брюк. Последовала пауза, я сом и шумно вздыхал. «Что ж, — бодрым голосом прервал он молчание, — опять значит, отправляешься путешествовать?» Я пожал плечами. «У него тачка сломалась», — вставил Уэлли и гнусно хохотнул. Чарли нахмурился, изобразив на ли сочувствие. «В самом деле?» Он говорил медленно, растягивая слова, без модуляций. За столиком, где сидели актеры, раздался взрыв смеха, да такого громкого, что зазвенели бокалы, но Чарли даже не шелохнулся. Для подобных мест и ситуаций он выработал определенную манеру поведения, научился и присутствовать, и отсутствовать. Он стоял очень прямо, сдвинув свои черные штиблеты и прижав портфель к бедру; одна рука сжата была в кулак и покоилась на стойке (так и вижу его в этой позе!), а другая подносила к губам стакан виски — казалось, он заглянул сюда по ошибке, однако слишком хорошо воспитан, чтобы уйти, не пропустив стаканчик и не обменявшись любезностями с завсегдатаями. Он умел пить всю ночь с таким видом, будто в любую минуту может встать и покинуть помещение. Да, Чарли способен всех их заткнуть за пояс.
Чем больше я пил, тем больше любил его, ведь он, ко всему прочему, исправно платил за мой джин. Да и в джине ли дело? Я и впрямь искренне любил и продолжаю любить его — об этом, впрочем, уже, кажется, упоминалось. Я не говорил, что это он устроил меня на работу в институт? Мы поддерживали связь, когда я учился в колледже, хотя правильней будет сказать, что он поддерживал связь со мной. Чарли любил изображать из себя старшего товарища, умудренного опытом старого друга семьи, который
Если суд не возражает, я ненадолго остановлюсь на этом периоде своей жизни. Это время — не могу даже сказать почему — по-прежнему является для меня источником какой-то смутной тревоги. У меня такое чувство, будто я поступил нелепо, согласившись на эту работу. Разумеется, она была недостойна меня, моего таланта, но только этим унижение, которое я испытываю и по сей день, не объяснишь. Возможно, это был момент в моей жизни, когда… нет, все это вздор, нет никаких моментов, я уже говорил об этом. Есть лишь беспрестанная, медленная, бездарная инерция, и если раньше у меня еще были сомнения на этот счет, то институт их окончательно развеял. Располагался он в величественном сером каменном здании прошлого века, которое своими крыльями, опорами, своим причудливым орнаментом и почерневшими трубами всегда напоминало мне огромный устаревший океанский лайнер. Никто толком не мог сказать, какие задачи перед нами ставились. Мы занимались статистическими исследованиями и выпускали толстые отчеты, изобилующие графиками, таблицами и многостраничными приложениями. Правительство не уставало хвалить нас «за проделанную работу» — и начисто о ней забывало. Директором института был большой, очень шумный человек; он со свирепым видом сосал огромную черную трубку, у него дергался левый глаз, а из ушей лезла буйная растительность. Он стремительно носился по институту и все время норовил куда-то уехать. На все наши вопросы и просьбы директор отвечал хриплым, обреченным каким-то смехом. «Попробуйте поговорить с министром!» — кричал он просителю на ходу и, убегая, обдавал его искрами и густым клубом табачного дыма. Неудивительно, что процент безумцев в нашей организации всегда был очень высок. Работники института не знали своих обязанностей, а потому потихоньку занимались реализацией собственных проектов. Один наш сотрудник, экономист, высокий, чахлый, с зеленоватым лицом и всклокоченными волосами, разрабатывал, например, надежную, математически выверенную систему игры на ипподроме. Однажды он остановил меня в коридоре и, лихорадочно вцепившись дрожащей своей ручонкой мне в запястье и прильнув к моему уху, начал свистящим шепотом уговаривать меня опробовать его систему «в деле», но затем что-то, как видно, произошло — уж не знаю, что именно, — он меня в чем-то заподозрил и в конечном счете перестал даже со мной раскланиваться, стал меня избегать. Было это очень некстати, так как он принадлежал к той привилегированной группе ученых мужей, с которыми мне приходилось ладить, чтобы иметь доступ к компьютеру — центру всей нашей институтской жизни. Время работы на нем было расписано по минутам, и редко кому удавалось просидеть за компьютером целый час кряду. Из огромной белой комнаты в подвале, где он был установлен, круглосуточно слышалось его глухое, мерное гудение. По ночам за ним присматривала таинственная и зловещая троица: один тип постарше, на вид военный преступник, и двое помоложе, оба со странностями, у одного — изуродованное лицо. Три года я просидел в этом заведении. Сказать, что я ощущал себя очень уж несчастным, нельзя — просто, как уже говорилось, я испытывал (и испытываю по сей день) какую-то неловкость, неудобство от своего пребывания гам. И Чарли Френчу я этого не простил.
Когда мы вышли из паба, была уже ночь — хрупкая, стеклянная. Я был очень пьян, и Чарли вел меня. Помню, он волновался за свой портфель и судорожно прижимал его к груди. Я то и дело останавливался и говорил ему, какой он хороший. «Нет, — я внушительно подымал руку, — нет, я просто не могу не сказать этого: вы хороший человек, Чарльз, хороший человек». Монологами, естественно, дело не ограничивалось, я и горько рыдал, и давился, и даже несколько раз принимался блевать. Упоительная, мрачная, незабываемая прогулка! Я помнил, что Чарли живет вместе со своей матерью, и всплакнул по этому поводу тоже. «Как она? — тоскливо восклицал я. — Скажите, Чарли, как она, эта святая женщина?» Какое-то время он отмалчивался, делая вид, что не слышит, однако я не отставал, и в конце концов, с раздражением тряхнув головой, он процедил: «Да она умерла!» Я полез к нему с поцелуями, но он вырвался и прибавил шагу. Мы подошли к дыре в асфальте, отгороженной красно-белой ленточкой. Ленточка подрагивала на ветру. «Вчера на этом месте взорвалась бомба», — сказал Чарли. Вчера! Я громко засмеялся и, смеясь, опустился перед ямой на колени и закрыл лицо руками. Вчера! Последний день прежней жизни. «Постой, — сказал Чарли, — пойду поймаю такси». Он ушел, а я, по-прежнему стоя на коленях, стал качаться из стороны в сторону и что-то мурлыкать себе под нос, как будто держал на руках младенца. Я устал. День получился длинный. Я далеко зашел.
Проснулся я оттого, что в лицо мне било солнце, а в ушах стихал душераздирающий крик. Широкая продавленная кровать, коричневые стены, запах сырости. Я решил, что я в Кулгрейндже, в родительской спальне. С минуту я лежал не двигаясь, глядя на скользящие по потолку солнечные блики. Потом, все вспомнив, зажмурился и закрыл голову руками. Темно, гулко. Я встал, с трудом подошел к окну и обомлел: такими ярко-синими, такими невинными были небо и море. На горизонте виднелись паруса, поворачивающиеся но ветру. Прямо под окном находилась миниатюрная, выложенная камнем гавань, а за ней делало вираж прибрежное шоссе. Неизвестно откуда возникшая огромная чайка пронзительно кричала и молотила крыльями по стеклу. «Решили, должно быть, что ты мама, раздался у меня за спиной голос Чарли. Он стоял в дверях в грязном фартуке. — Она ведь кормила чаек», — пояснил он. Ослепительный, непроницаемый свет за его спиной. И в этом мире, в этом обжигающем, неотвратимом свете мне предстоит теперь жить. Я опустил глаза и обнаружил, что стою совершенно голый.