Улики
Шрифт:
Вы видели ее фотографию в газетах, и как она выглядит, знаете. Довольно молодая еще женщина в черном платье с широким белым воротником. Стоит, руки сложены спереди, одна рука в перчатке, другая спрятана, видны только пальцы, согнутые, без колец. Открытый лоб, гладкие волосы зачесаны назад, держатся то ли чепцом, то ли заколкой. Большие черные, чуть раскосые глаза. Нос крупный, губы решив, что это соседка Анны по дому. И тут только я сообразил: ведь это ее я видел в саду на обеде у профессора X, Я начал было рассказывать ей об этом, о том, что мы уже встречались, но потом осекся — точно так же, как в первый раз, тогда, в саду, почему-то передумал и не заговорил с ней. Она забрала у меня обратно вазу с горохом и снова опустилась в шезлонг. Снова зазвонил телефон, и Анна, что-то промурлыкав в трубку, тихо засмеялась. Мне пришло в голову, что мое присутствие едва ли для них обременительно: не будь здесь меня, они делали бы абсолютно то же самое. Мысль эта утешала. На обед меня не приглашали, но то, что я остаюсь, как видно, подразумевалось. После еды еще долго сидели за столом. Туман сгустился, давил на окна. Вижу, как они сидят напротив меня в молочных сумерках: брюнетка и блондинка, вид у обеих заговорщицкий, точно они предвкушают какое-то удовольствие, точно задумали — мягко, не зло — надо мной подшутить. Как же давно все это было; кажется, прошло целое столетие, тогда мы были еще совсем невинны — если это можно назвать невинностью. Едва ли.
Признаюсь, я увлекся
Смеялись они и над Америкой, особенно над Калифорнией. Сколько раз мы, все втроем, покатывались со смеху, потешались над американцами, именно тогда вступавшими в период истового жизнелюбия, который мы, золотая молодежь бестолковой старушки Европы, уже давно прошли, — так, во всяком случае, нам хотелось думать. Какими наивными они нам казались с этими их цветами, пахучими сигаретками, с их надуманной религиозностью. Чего греха таить, я втайне испытывал чувство вины оттого, что их высмеиваю. Ведь, приехав сюда впервые, я был от этой страны без ума, а потому теперь чувствовал себя гак, словно вслед за остальными подымаю насмех какое-то счастливое добродушное существо, какую-то молоденькую толстушку, к которой всего несколько минут назад втихаря,полные. Далеко не красавица. В правой руке сложенный веер — а может, книга. Стоит она, насколько я мог разобрать, в дверях, а за дверьми то ли диван, то ли кровать с парчовым покрывалом. Мрак у нее за спиной непроницаемый и в то же время какой-то загадочно невесомый. Взгляд спокойный, выжидательный, хотя в рисунке рта угадывается вызов, больше того — враждебность. Впечатление такое, что здесь она быть не хочет, а в другом месте не может. Золотая брошь, соединяющая крылья ее широкого воротника, — дорогая и уродливая. Все это вы видели, все это вы знаете. И все же довожу до вашего сведения, господа присяжные, тонкие ценители прекрасного, что, даже зная все это, вы тем не менее не знаете ничего, почти ничего. Вы не знаете назначения, высшего смысла ее присутствия. Вы ведь, в отличие от меня, не увидели ее совершенно неожиданно, в залитой летним солнцем «золотой» комнате. Вы не прижимали ее к сердцу, вы не бросали ее в канаву. И вы… о нет, вы не убивали ради нее.
Я долго стоял на одном месте, вперившись в картину, и постепенно мной овладевало беспокойство, жаркое, стыдливое ощущение самого себя, как будто меня, вонючий мешок потрохов, изучают тщательно и бесстрастно. Причем следили за мной не только глаза на портрете. Абсолютно все — золотая брошь, перчатки, бархатистый мрак на заднем плане, любая точка на холсте — было устремлено на меня. Оторопев, я сделал шаг назад. Тишина словно бы прохудилась, пропуская мычание коров, шум мотора. Я вспомнил про такси и повернулся к выходу. В проеме ведущей в сад двери стояла служанка. Вероятно, она только что вошла и, увидев меня, остановилась как вкопанная: глаза широко раскрыты, нога согнута в колене, одна рука поднята, как будто она прикрывается от удара. Мы оба замерли. За ее спиной по склону холма пробежал, лаская траву, ветерок. Мы молчали. Наконец, не опуская руки, она медленно, осторожно шагнула назад и слегка оступилась, нащупывая ногой мощеную дорожку. Я испытал необъяснимый, мгновенный приступ ярости — своего рода предзнаменование, легкое дуновение ветра в предвестье приближающейся бури. Где-то звонил телефон. Я повернулся и вышел из комнаты.
В холле не было ни души. Телефон продолжал звонить с какой-то капризной настойчивостью. Я уже вышел на улицу, сбежал по ступенькам, а он все звонил и звонил. Такси, разумеется, не было. Я выругался и заковылял по выложенной брусчаткой аллее в своих испанских мокасинах на тонкой подошве. Низкое солнце било в лицо. Я оглянулся на особняк; окна были охвачены пламенем заката, и казалось, при виде меня они покатываются со смеху. От быстрой ходьбы я вспотел, и меня тут же обленили комары. Я вновь задал себе вопрос: зачем было ехать в Уайтуотер? Вопрос, конечно же, риторический: меня привлек запах денег, точно так же, как эту проклятую мошкару — запах пота. В эти минуты я увидел сам себя, словно смотрел из озаренных пожаром заката окон: тащусь в пыли, вспотевший, злой, тучный, голова опущена, жирная спина согнута, белый костюм помялся под мышками и провис на заду — нелепая, анекдотическая фигура, шут гороховый… И в тот же миг я испытал к себе острую жалость. Господи! Неужели некому мне помочь? Я остановился и тревожно огляделся по сторонам, словно мой благодетель притаился где-то здесь, за деревьями. Тишина отдавала приглушенным злорадством. Я вновь устремился вперед, и тут до меня донесся приближающийся шум моторов: из-за поворота навстречу мне выехал огромный черный лимузин, а за ним — новенький красный спортивный автомобиль. Машины ехали медленно, на почтительном расстоянии друг от друга, лимузин плавно покачивался на рессорах, и в первый момент я решил, что это похоронный кортеж. Я сошел с дороги на газон, но не остановился. Шофер лимузина, здоровенный,
Спустя десять минут, когда я плелся уже по шоссе и «голосовал», подняв вверх большой палец, меня догнал спортивный автомобиль. Я знал, что это она. Остановился, обернулся. Она осталась в машине, выжидательно сложив на руле руки.
Последовала короткая борьба без слов — кому сделать первый шаг. Пришлось пойти на компромисс. Я вернулся назад, а она вышла мне навстречу. «Мне показалось, что это ты», — сказала она. Мы улыбнулись и замолчали. Она был; в кремовом костюме и в белой блузке. На ее туфлях виднелись следы крови. Волосы оказались желтее, чем я предполагал, и я решил, что, скорее всего, она красится Я сказал, что выглядит она великолепно. Сказал искренне, но произнес эти слова как-то несерьезно и покраснел. «Анна», — проговорил я. Не без некоторого трепета я вспомнил, как однажды, давным-давно, я выкрал конверт от ее письма к Дафне и запершись в уборной, с бьющимся сердцем поднес конверт к губам, чтобы полизать то место, которое, заклеивая конверт, лизнула она. И тут вдруг до меня дошло: да я же люблю ее! Я понял это и нервно, удивленно рассмеялся. Анна сняла черные очки и вопросительно посмотрела на меня. Руки у меня дрожали. «Поехали поговоришь с отцом, — сказала она, — подбодришь его».
Ехала она очень быстро, переключая скорости как бы на ощупь, словно стараясь определить закономерность, отыскать тайную формулу, заложенную в основу всех этих мелких, проворных движений. Я был потрясен, даже немного напуган. От нее веяло нетерпеливой самонадеянностью богатых. Мы молчали. Не прошло и минуты, как мы уже подъехали к дому и, разбрасывая гравий, резке затормозили у входа. Анна открыла свою дверцу и, окинув меня долгим взглядом. покачала головой. «Фредди Монтгомери, — сказала она. — Ну и ну!»
Подымаясь по ступенькам к входной двери, она взяла меня под руку. На нее это было не похоже. Когда мы общались много лет назад, она была отнюдь не сторонница подобных нежностей, нежности — да, но не нежностей. «Господи, по-моему, я перебрала», — сказала она, засмеявшись. Анна ездила в город, в больницу — Беренсу стало плохо с сердцем. В больнице был переполох: в стоявшую на оживленной улице машину подложили небольшое, но на редкость мощное взрывное устройство, и было много жертв. Анна беспрепятственно прошла в отделение скорой помощи. Повсюду лежали распростертые тела. Она смотрела на мертвых и умирающих, и ей казалось, будто сама она родилась заново. «Какой кошмар, Анна», — сказал я. В ответ она только хмыкнула. «Страшное зрелище, — отозвалась она. — По счастью, у Флинна в „бардачке“ нашлась какая-то выпивка». Перед возвращением Анна приложилась к бутылке и теперь начинала об этом жалеть.
Мы вошли в дом. Швейцар в форме как сквозь землю провалился. Я рассказал Анне, как он впустил меня и куда-то исчез, предоставив мне беспрепятственно ходить по всему дому. Она только пожала плечами: наверно, после взрыва все сидят внизу и смотрят телевизор. «Все понятно, — сказал я, — но ведь в дом мог проникнуть кто угодно». — «Ты что же, полагаешь, кто-то мот войти и подложить бомбу?» — спросила она и взглянула на меня с какой-то особой, горькой усмешкой.
Она повела меня в «золотую» комнату. Дверь в сад по-прежнему оставалась открытой, никакой служанки не было и в помине. Меня охватила какая-то робость, и я старался не смотреть в дальний конец комнаты, туда, где висел, чуть накренившись вперед, словно внимательно вслушиваясь, женский портрет. Я присел на краешек стула эпохи Людовика XIV. а Анна открыла резной инкрустированный буфет и, достав оттуда джин, разлила его по стаканам. Льда не было, тоник выдохся, но все это значения не имело — очень уж хотелось выпить. Мне по-прежнему не давала покоя мысль о том, что я все это время любил ее. Я был возбужден, озадачен и ужасно счастлив — как ребенок, которому дали поиграть чем-то очень ценным. «Я любил ее», — повторял я про себя, вслушиваясь в эти слова. Мысль эта, возвышенная, благородная и немного шальная, как нельзя лучше соответствовала обстановке «золотой» комнаты. Анна мерила ее шагами — от окна ко мне и обратно, — крепко сжимая стакан обеими руками. Краем глаза я видел, как лениво надувается на сквозняке марлевая занавеска. Дрожь пробегала не только по дому; дрожал, казалось, и сам воздух. И тут стоявший рядом со мной на низком столике телефон вдруг проснулся и истошно заверещал. Анна схватила трубку и закричала: «Да! Да! Да!'' — Она засмеялась. — Какой-то таксист, — сказала она. — Ты что, ему не заплатил?» Я взял трубку и поставил таксиста на место. Она пристально, с каким-то жадным любопытством смотрела на меня. «О Фредди, ты стал такой важный», — весело сказала она, когда я положил трубку. Я нахмурился. Я не знал, как реагировать на эти слова. В ее смехе, в ее тусклом взгляде было что-то истерическое. Впрочем, и я был не лучше. «Смотри», — пожаловалась она,с недовольным видом разглядывая свои залитые кровью туфли. Она щелкнула языкам и, поставив стакан на стол, быстро вышла из комнаты. Я стал ждать. Все это уже было. Я встал, сунул руку в карман и, подойдя к двери в сад, пригубил джин. «Важный» — что она хотела этим сказать? Солнце почти село, и блики света легли на гладкую поверхность реки. Я вышел на террасу. В лицо мне пахнуло живительным, как бальзам, воздухом. Как странно, подумал я, стоять здесь со стаканом в руке, в тиши и покое летнего вечера, когда на сердце такая беспросветная тоска. Я повернулся и посмотрел на дом. Казалось, он быстро летит по неподвижному небу. Хотелось приобщиться к этому богатству, к этой позолоченной свободе. Из глубины комнаты на меня глядели глаза — темные, спокойные, невидящие.
Флинн, широкоплечий коротко стриженный шофер, обогнув дом, подошел ко мне неестественно вкрадчивой походочкой и изобразил на лице подчеркнуто вежливую улыбку, из тех. от которых стынет кровь. Его черные как смоль бандитские усики были так аккуратно подстрижены, что казалось, они написаны углем на его большом, одутловатом лице. Я еще не говорил, что не люблю усов? Есть в них что-то похабное, что-то, вызывающее у меня гадливое чувство. Нет сомнений, тюремный психиатр мог бы объяснить, что за этим гадливым чувством скрывается, — как нет сомнений и в том, что в данном случае он бы попал пальцем в небо. В усиках же Флинна было что-то особенно отвратительное. Вид их неожиданно, сам не знаю почему, придал мне сил, и я с готовностью последовал за ним в дом. Столовая больше походила на огромную мрачную пещеру, набитую сокровищами. Вошел, опираясь на руку Анны, Беренс — высокий, худой, в дорогом твидовом костюме, с «бабочкой». Передвигался он медленно, с трудом. Голова у него слегка дрожала; гладкая, куполообразная, она напоминала идеальной формы высушенное яйцо. Последний раз я видел Беренса, должно быть, лет двадцать назад. Не скрою, я испытывал к нему живейшую симпатию. Казалось, он покрыт какой-то необыкновенной, искуснейшим образом изготовленной патиной, на манер тех изящных, соблазнительно маленьких нефритовых статуэток, которые стояли на камине и которые я только что внимательно — и не без задней мысли — рассматривал. Он взял мою руку в свою лапищу и медленно, как тисками, сжал ее, внимательно заглядывая мне при этом в глаза, словно пытаясь обнаружить в них еще кого-то. «Фредерик, — произнес он с придыханием, — ты так похож на свою мать».