Улыбка зверя
Шрифт:
— Да, парадокс вышел, — вынужден был признать Колдунов. — Вы были правы, народ стал крайне сволочным. Крайне…
— То-то же… Я сколько раз убеждался, — чтобы выработать целесообразные действия, надо принять во внимание подлость, неустойчивость, непостоянство толпы, ее неспособность понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия… — Урвачев, чувствовалось, и сам понимал, что его снова заносит, но остановиться в дидактическом словоречении уже не мог, словно бес ему язык щекотал.
— Вы точно цитатами сыплете, — перебивая собеседника, проворчал Вениамин Аркадьевич. — Какой, однако, оратор пропадает…
— Отчего же пропадает? Наоборот… Я, Вениамин Аркадьевич, времени даром не терял, такую прорву литературы одолел за эти полгода, сам диву даюсь…
— Это все мне известно, — прервал Колдунов, чувствуя, что Урвачев начинает его все больше и больше подавлять. — Признаю, совершил ошибку. Свалял дурака и крыть тут нечем…
— Вы не убивайтесь так, Вениамин Аркадьевич. Я полагаю, ничего непредвиденного не произойдет… Но наперед — наука!
Колдунов упрекам собеседника не перечил, сознавая ту громаду работы, которую Урвачев провел в его благо, будучи теперь совершенно уверенным в полном успехе выборов. Накануне голосования три самых опасных кандидата были обезврежены и с дистанции сошли, вернее, были вынуждены снять свои кандидатуры под мощным давлением Урвачева и его агентов. Четвертый поначалу уперся, но когда в случайной пьяной потасовке возле общежития комбината был убит его представитель ножом в грудь прямо во время митинга, и этот тоже сломался… Процентов двадцать при любых условиях должны были добавить избирательные комиссии… Словом, накладка с пенсиями никак не могла помешать безоговорочному триумфу.
— А с писателями наше общение облегчится тем, что в отношениях с ними мы будем действовать на самые чувствительные струны человеческого ума — на расчет, на алчность, на ненасытность материальных потребностей… — вещал Рвач.
— Нельзя ли попроще, Сергей Иванович, — попросил Колдунов. — Я вижу, вы действительно слишком много читали. Говорите в точности, как книжник и фарисей… Я-то лично на Ленине воспитывался, что вполне достаточно для политика…
— Да, — признался Урвачев. — Иногда сам удивляюсь… Заносит, знаете ли. Я ведь иной день по два-три раза выступал перед коллективами, поневоле начинаешь заговариваться… В общем, вы с писателями все решили правильно. Пусть повыступают в школах, в публичных библиотеках… В доме престарелых, в конце концов…. Этот скромный электорат как-то выпал из нашего поля зрения. А тут перед ними выступят люди солидные, из Москвы опять-таки… Классические ценности, уходящая эпоха… Найдут сочувствие и понимание…
— В копеечку влетели мне эти писатели, — пожаловался Колдунов.
— Ну, Вениамин Аркадьевич, на культуру нельзя жалеть средств… Надо, кстати, побольше местной творческой интеллигенции привлечь к общению…
— Так ведь напьются-то на банкете, — покачав головою, сказал Колдунов. — Наскандалить могут, местные-то…
— А пусть их… На банкете можно, вдали от глаз… Главное, чтобы с утра не начали пить, пусть сперва отработают мероприятия…
— Да… Абабкину надо памятник открывать. Вы, часом, не читали этого Абабкина? Он, говорят, из местных литераторов был…
— Не приходилось, — признался Урвачев. — Ницше, Гитлера, Макиавелли, даже Троцкого читал, а вот Абабкин как-то мимо меня проплыл…
— Жаль, а то бы подсказали…. Затем — литературный музей. Выступления в коллективах, вечером банкет, а наутро отправить их без потерь… И все это на мою голову.
— Надо потерпеть, Вениамин Аркадьевич. Когда делегация прибывает?
— Завтра…
— Ну что ж, желаю успехов!
Много горьких, хотя порой и весьма справедливых слов сказано о писателях, и, как ни странно, самые горькие слова сказаны самими же писателями. Оно, впрочем, и понятно, и объяснимо — изнутри проблема видится яснее, а кроме того, тема эта заранее обречена на успех и внимание публики. Потому что, во-первых, редкий человек на Руси не считает себя писателем, а во-вторых, уж очень колоритные люди объединились в этом творческом цехе, и очень любопытные происходят там конфликты и коллизии. Литература же, как известно, питается преимущественно и, может быть, даже исключительно конфликтами.
Попробуйте описать человека, доброго семьянина, исправно и до копеечки платящего налоги, не укравшего ни гвоздя, не страдающего с похмелья, ибо не пьет, не ругателя и не скандалиста, не тщеславного и не гордого, человека со всех сторон положительного и добродетельного — и вы увидите, что каждое это “не” точно ластиком безжалостно стирает в человеке черты индивидуальные и характерные, так что в итоге образуется нечто крайне неопределенное, лишенное особых примет, и, к сожалению, пресное. И самый терпеливый и усидчивый читатель в конце концов с раздражением отбросит такую книгу в сторону и возьмет, пожалуй, какие-нибудь пошлейшие “Скандалы недели”, или “Криминальную хронику”, или “Похождения сексуального маньяка”… Да что там читатель, даже обычная жена не сможет ужиться с таким человеком! С каким-нибудь подонком уживется прекрасно, будет мучиться, маяться, впадать в истерики, испытывать эмоциональные стрессы и нервные срывы, но не уйдет от него и не бросит, а добрейшего Ивана Ивановича, который проехать без билета в троллейбусе и то не способен, будет третировать и презирать…
У творческой музы, надо признать, именно такой вот непоследовательный и капризный женский характер. И со стороны иногда кажется удивительным — как это из всего многообразия человеческих типов выбирает она для творческого союза столь ущербную и одиозную личность.
Сократ Исидорович Бобров, член Союза писателей с сорокалетним стажем, автор замечательных, но, к сожалению, основательно подзабытых романов, ехал в город Черногорск в самом скверном расположении духа. Причиной подавленного настроения его явился совершенный пустяк, но из-за этого пустяка Сократ Исидорович, уже разместившийся в удобном купе и рассовавший сумки по полкам, едва не выпрыгнул из вагона в самую последнюю минуту перед отправлением поезда. Именно в эту самую последнюю минуту случилось то, чего всю свою жизнь более всего опасался Бобров — в вагон внедрился Степан Игнатьевич Бобриков, автор нескольких производственных повестей, тоже, кстати, напрочь забытых читателями.
Бобриков был неотвязчивым кошмаром всей жизни Сократа Исидоровича, кошмаром, от которого нельзя было проснуться. Разумеется, для любого уважающего себя Боброва соседство какого-то фельетонного Бобрикова само по себе неприятно, но когда соседство это возникает в литературе, где всякая фамилия на слуху, неприятности увеличиваются тысячекратно. Надо ли говорить о том, сколько по такому случаю сочинено было злых эпиграмм, сколько язвительных шуток и шпилек отпускалось по этому ничтожному, в сущности, поводу… И даже когда в прежние времена на серьезных конференциях и совещаниях председательствующий объявлял: “Слово предоставляется товарищу Боброву. Приготовиться Бобрикову…” — дружный веселый ропот неизбежно пробегал по рядам, и Сократ Исидорович, поднимаясь на трибуну, чувствовал себя в эти мгновения поруганным и обесчещенным.
В иные минуты Сократ Исидорович подумывал даже о дуэли и жалел, что нынешний век не допускает поединков и барьеров, но, во-первых, телом он был вдвое тучнее, а значит, и вдвое уязвимее для пули, а во-вторых, даже при успешном исходе поединка, все равно роковое сочетание фамилий обесценивало подвиг. “Дуэль Боброва с Бобриковым…” Пошлейший фельетон, да и только!
Подлец Бобриков в долгу не оставался, и со своей стороны всеми способами, прямо и косвенно, старался навредить сопернику. Если Сократа Исидоровича, честно отстоявшего свою очередь, выдвигали, положим, на республиканскую премию, то Степан Игнатьевич Бобриков непременно всеми правдами и неправдами просачивался в этот же список и срывал дело. Когда же случались творческие командировки за границу… Впрочем, что говорить, даже и в нынешнюю поездку Бобриков отправился подложно, по чужому билету, вместо запланированного и утвержденного поэта Шалого, которого самым подлым образом спаивал перед тем в течение трех суток и довел до состояния невменяемого…