Улыбка зверя
Шрифт:
Вечером жена, взяв зачем-то паспорта, ушла.
— Куда? — спросил Верещагин.
— По делам, — сухо ответила Галина. — В ЖЭК. Через два часа буду.
Верещагин послонялся из угла в угол, а затем присел к письменному столу. Достал лист бумаги и авторучку.
“Милая, загадочная М.
Скажу вам откровенно: мне приятно было получить ваше доброе письмо. Не знаю почему, но, прочтя его, мне стало как-то очень печально на сердце. Я вдруг замечтался, задумался, однако в итоге понял с самой жестокой очевидностью, что никаких
Если говорить в двух словах о моем отношении к художественному творчеству, то сформулировать его можно приблизительно так: “Красота в искусстве — есть олицетворенное выражение любви. Безобразное — выражение страха и ненависти.” Вероятно, в этом смысле будет вернее всего понимать известное выражение Достоевского о том, что “Красота спасет мир”.
Впрочем, пишу вам об этом, а думаю совершенно о другом. И вновь признаюсь, что вы очень-очень растревожили меня. Сердце мое неспокойно. Если вы все это затеяли в шутку, то лучше не надо, прошу вас.
Верещагин.
P.S. Правильно ли я расшифровал ваше имя? Марина?”
Он дважды перечитал письмо и, как всегда это с ним бывало, написанное показалось ему до того ничтожным, глупым, пошлым, что он вознамерился тут же разорвать свою писанину в клочки. Но его отвлек звонок в дверь, — вернулась жена, и он пошел отпирать. А когда вернулся к столу, разрушительный порыв в нем угас. Верещагин поглядел на свое смутное отражение в темном оконном стекле. Стекло было с изъяном, а потому казалось, что отражение скалит лошадиные зубы, хотя Верещагин не улыбался.
Он еще раз перечел письмо. Следовало все переписать наново.
“А и черт с тобой!” — выругался он мысленно, неизвестно кого имея в виду, затем решительно заклеил конверт, и только тут обнаружил, что отправить его не сможет. Ибо загадочная и неожиданная его поклонница адреса своего нигде не оставила.
— Пап, тебя к телефону! — крикнула дочь из соседней комнаты.
— Алло, — сказал он, взяв трубку.
— Привет, художник, — прозвучал веселый женский голос. — Узнал?
— Узнал, — мрачно сказал Верещагин. — Ты откуда?
— Из Америки, — все так же весело ответил голос. — Вернулась из Америки… Письмо мое получил?
— А, так вот оно, что, оказывается, значит…
— Значит, получил и ответ написал…
— Никакого ответа я тебе не писал, — почуяв себя до глубины души уязвленным, сказа Верещагин. — И вообще, оставь меня в покое. Что было, то прошло…
— Витюшка, милый, — взволнованно и страстно заговорила Урвачева. — Времена меняются. Ты уж за письмо не обижайся. Но я подумала… Мы ведь тоже другие стали. Может быть, нам снова… Вить, не вешай трубку! Вить, я богатая стала, очень богатая…
Верещагин повесил трубку и крикнул дочери:
— Кто бы ни звонил, меня нет и не будет! Никогда не будет!..
В субботу судьба свела художника Верещагина с замечательным в своем роде человеком — Иваном Васильевичем Прозоровым.
С первого взгляда и, судя по одежке, Верещагин решил, что перед ним — если человек и не его круга, то все равно, как выражались встарь — “социально-близкий элемент”.
Явился тот в сопровождении Ирмы Садомской, постоянно чем-то напуганной и нервной женщины — секретарши “Скокса”, которая и представила его Мишке Чиркину и Верещагину:
— Наш новый сотрудник. Будет временно вместо полковника… Вы, ребята, ознакомьте его с правилами и покажите ключи…
— А полковник как же? — спросил Чиркин.
— А полковник ваш со вчерашнего дня уволен, — почему-то втянув голову в плечи и, озираясь, сказала Ирма. — Он Семена Ефимыча по щеке кулаком ударил и даже не извинился. Наоборот, обозвал еще черным словом и сказал, что всех перестреляет. Я сама свидетель, он и на меня костылем своим замахнулся… А какие же мы “кровососы”? Мы никакие не “кровососы”… Нехорошо… Ах, нехорошо, нехорошо, — бормотала она сокрушенно, уходя по коридору. — Нехорошо…
— Иван Васильевич Прозоров, — чуть поклонившись, с достоинством представился новоприбывший. Затем снял шляпу с широкими полями и церемонно пожал протянутые ладони. — Волею временных обстоятельств, обитатель социального дна. Пятьдесят лет. Земную жизнь прошел до половины и оказался в сумрачном аду… То есть в “Скоксе”… — продолжил он, оглядывая помещение. — Так. Письменный стол имеется, диван, чайник, полка… Настольная лампа. Великолепно!
Был он невысок ростом и довольно плотен телом. Как-то не совсем подходили к его простоватому лицу, к его белесым бровям и аккуратной плеши чуть подкрученные кверху усы и короткая, по-видимому, недавно отпущенная бородка.
— “В сумрачном аду…” — повторил он. — Знаете ли вы, друзья мои, что означает на самом деле слово “Скокс”?
— “Скокс” он и есть “Скокс”, — отозвался Чиркин.
— Нет, друг мой… Направляясь сюда, я заглянул в один словарик и выяснил вот какое любопытное обстоятельство, — Прозоров поднял вверх указательный палец. — “Скокс” — это демон из практики средневековых заклинателей. Похищает имущество из царских домов и возвращает через двести лет…
— Надо же, — удивился Верещагин. — А хозяева-то наши не лишены остроумия… Жаль только, что нужно двести лет ждать, пока эти демоны вернут украденное… Э-э, Мишка, постой-постой, дай-ка я перехожу…
Прозоров снял плащ, повесил его на гвоздь у дверей, затем осторожно поставил на подоконник огромный потертый саквояж и подошел к столу.
Верещагин все это утро сражался в шахматы с Мишкой Чиркиным, который задержался после ночного дежурства, поскольку жил бобылем и спешить ему было некуда. Правый фланг Верещагина, куда неожиданно вперся ферзь противника, был этим ферзем в несколько ходов развален, так что сопротивлялся он Чиркину исключительно из упрямства.
— Ты подожди, браток, пока я его дожму, — попросил Чиркин Прозорова. — Присядь… Сдавался бы ты, Витек, что зря время тратить…