Ум лисицы
Шрифт:
Антоновы виновато поглядывают на Жанну Николаевну, презрительно-кисло на Сухоруковых и тоже кого-то успокаивают, о чем-то просят, называя всех ребятами, мальчиками, девочками…
Нарушена привычная атмосфера вечерних чаепитий, которая до сих пор была так безмятежна и так хорошо успокаивала, что всем участникам вечеров казалось, будто никто уже не в силах растревожить их дружественную уединенность, их избранность и в некотором роде сектантское братство интеллигентных трезвенников, объединенное страстной любовью к теннису. Чужие, ввалившиеся с глуповатыми шутками, представляются им чуть ли не стихийным
А Сухоруков, жующий печенье, никак не может отделаться от мысли: людей этих объединяет скука, и ничего больше. И лишь хозяйка ему интересна. Он ловит себя на мысли, что ему хочется понравиться ей, что все его глупости, которыми он щеголяет, — лишь попытка заострить ее внимание. Он даже не прочь подраться с кем-нибудь, так остро чувствует он в себе желание покорить эту женщину.
— Если хочешь, — говорит он опечаленной жене, — иди домой, а я тут посижу немножко. — И смотрит на Жанну Николаевну, получая от нее негласное одобрение, понятное только ему одному, словно оба они только и думают весь вечер, как бы избавиться от всех прочих людей.
Но люди понимают и тоже чувствуют связь, возникшую вдруг между обожаемой ими Жанной, удивительной их Жаннетой, несравненной Жан, и этим костлявым нахалом с плоской грудью и широкими, угловатыми плечами, который, конечно же, недостоин ее внимания. Тем более что он к тому же женат.
Жанна Купреич с неприязнью чувствует добровольную опеку, которую взяли над ней друзья, и это раздражает ее, хотя она больше всего боится разочаровать их своим особенным вниманием к новенькому. Боится предстать перед ними слишком легкомысленной для своих лет, ибо она старше всех, кто собрался у нее, о чем ей горько подумать. Она вскрикнуть готова, топнуть в негодовании ножкой и как-нибудь так распорядиться собою, чтобы никто не посмел посмотреть на нее косо. «Какое им дело! Какое дело! — крутится в голове. — Что им за дело! Кто их просит?»
Выручает зашедший на огонек старый сосед Жанны Купреич. Рукастый, волосатый, всклокоченный, он похож на пальму в кадке, пыльную, полуживую, скучную. Лет ему, наверное, сто.
— Крови не будет, нет… — ворчит он. — Будет пепел, если развяжется война. Один пепел… — Усаживается на диван, продолжая ворчать: — Может быть, осел поступает по-своему логичнее человека, потерявшего рассудок… Но человек остается человеком, потерявшим рассудок, а осел ослом, даже если поступки его логичнее последнего… Как бы не так! Человек, потерявший рассудок, — это осел, но не только упрямый, но и опасный. Надо это, наконец, понять! Что, Жанночка, самовар пуст? Или остыл?
— Остыл, Вячеслав Иванович, да и пуст тоже.
Все с почтением смотрят на старца, ждут от него чего-то — то ли слова, то ли действия, но, не дождавшись, Антонов спрашивает вежливо и громко, как спрашивают у глуховатых людей:
— Есть что в театре смотреть?
— Я бы не сказал, — отвечает старец.
Он зол и ворчлив, словно бы все, ради чего он старался в жизни, ради чего тратил силы и здоровье, — все это превратилось в туман, в безделицу, потому что его сверстники — люди, с которыми он жил и как бы
— Что театр! — зло говорит он. — Забыли правило: комедия — это когда люди изображаются менее значительными, чем они есть на самом деле, а трагедия — более значительными… Какой театр?! Забыто главное… Аристотелевское… Актеры не знают, что им делать!.. Им предлагают сыграть самого себя или в лучшем случае такого, как я… Зачем? Кому это нужно? Разве это театр?
Он поднимается, опираясь на толстую палку, отмахивается от помощи Антонова и Жанны Николаевны, точно хочет ударить их волосатой рукой… И уходит, разобиженный на весь свет. Но останавливается в дверях, улыбается в бороду.
— Слышал нынешним летом, — говорит он, — и видел… Слышал вопль… вопящее чириканье молодого воробушка, которого уносил ястребок… Воробьи барахтались в пыльных купальницах, а этот чертенок подлетел над самой землей, схватил одного и понес… Воробушек в когтях еще живой, вопит, жалуется… Небо ясное, день чудный, все живы и здоровы, чирикают, а ему одному погибать. Это ничуть не менее трагично и печально, чем вопль человека… Но ведь и ястребок не виноват: ему птенцов кормить надо… Я это тебе, Жанночка, зачем-то хотел рассказать… Прости старика. Воробушка жалко, вспомнил его…
Дверь на пружине захлопнулась за ним, пружина зазвенела…
Жанна смотрит на дверь, будто ждет, что старик вернется. Говорит в растерянности:
— А почему он мне это хотел рассказать? Странно. Я ничего не поняла. Какой воробушек?
На лице ее чуть заметный суеверный испуг.
— Неудобно получилось, — говорит Антонов.
— Почему? Ах, ты насчет чая! Не-ет! У нас с ним без церемоний, он дружил с отцом, когда меня еще не было. Единственный человек на свете, кто может мне рассказать, какой я была… Один остался, кто помнит…
Сегодня ей особенно не хочется оставаться в пустом громадном доме, рассчитанном на большую семью с детьми и внуками, который по воле судьбы принадлежит только Жанне Купреич.
— Я знаю одного господина, — говорит ни с того ни с сего Сухоруков, рассматривая проем в потолке, куда ведет кружащаяся лестница. — Знаю человека по фамилии Макушкин. Он поправляет всякого, если его фамилию произносят с ударением на втором слоге, говорит: «Макушкин!» — взглядывает с вежливой строгостью и повторяет по слогам: «Ма-куш-кин! От маковки, от мака! Вот что. Прошу не путать». Только начальству не осмеливается заметить… Боится. Начальство зовет его — Макушкин.
Но никто не улыбается, молодые люди смотрят на него недружелюбно, один из них хмыкает презрительно — блондинчик с розовой кожей и серыми глазами.
— Пойдемте гулять! — приглашает всех Жанна Николаевна. — Над речкой туман, коростели кричат…
Над речкой густой туман. Вся долина сумеречно светится холодным паром, над верхними слоями которого тут и там темнеют островками затопленные кусты. Отсыревший хруст коростелиного крика вспарывает тишину то в отдалении, то словно бы прямо под ногами.