Ум лисицы
Шрифт:
— Если бы я была портретисткой, — говорит она, вглядываясь в лицо другой своей знакомой, — я бы ваш портрет писала в сиреневых тонах, в широкополой шляпке, которые носили в конце прошлого века, из золотистой соломки… Вы вся в сиренево-золотистых тонах! Вы просто чудо! Я не встречала ничего подобного! Вы пришли к нам из прошлого века…
Однажды на корте появилась новая пара: Сухоруков Василий Александрович и Сухорукова Екатерина Аркадьевна — так они отрекомендовались, представленные хозяйке, тридцатипятилетние, приятные люди, при знакомстве с которыми Жанна Николаевна почувствовала себя очень неуверенно,
— Не знал, что здесь общество. Играю в шахматы, хожу израненный… А тут, оказывается…
— Что так? — скоро спросила Жанна, выразив сочувствие на лице.
— То доска на голову, то ладья… Выигрываю все время! — объяснил ей аристократически-изысканный, с холодной усмешкой на лице, Сухоруков, добавив насмешливо: — Нервные люди! А я играю на деньги.
Ей стало очень стыдно, что она не поняла этой глупой шутки про доску и ладью.
— В шахматы — на деньги?
— В шахматы на деньги, — внятно подтвердил он, с явным напряжением склонив горделиво посаженную голову. Худой, как доска, он весь был переплетен мускулами, которые пульсировали, когда Сухоруков поднимал руку, чтобы пожать руку Жанны Николаевны.
Она протянула ему руку так, как протягивают для поцелуя, а он, заметив это, сказал с улыбкой, но так тихо, что никто не услышал:
— Предпочитаю целовать у женщин другие местечки.
Сказал так, будто пропел на басовой ноте, водянисто-струнно и ветрено.
Жанна Николаевна покраснела и промолчала, сумев, однако, осуждающе, с боку на бок, покачать головой.
Екатерина Аркадьевна, или Катенька Сухорукова, была резкой противоположностью мужа. Курносая, жиденькая, непрочная, озаренная все время восторгом, она не стояла на месте, куда-то звала мужа, что-то показывала, успела сбегать вниз к забору, принесла оттуда яблоневый сучок причудливой формы, любовалась им, увидав в изгибах его затаившуюся рысь, которую никто не мог себе представить, хотя Катенька и старалась подсказать, объяснить, растолковать. Василий Александрович добродушно отмахивался от нее, говоря ей, как кошке: «брысь».
— Екатерина Аркадьевна всюду видит зверей. Я у нее похож на гепарда, вы, Жанна Николаевна, уверяю вас, тоже уже на кого-то похожи. Она иначе не умеет, — сказал он о жене, как о девочке.
— Я ее понимаю. Но у гепарда маленькая круглая головка? — вопрошающе сказала Жанна, посмотрев наконец-то на очень мужскую какую-то голову Сухорукова, в которой не было ничего от гепарда. Такие головы хорошо удаются скульпторам — все черты выявлены: подбородок, губы, скулы, впалые щеки и глазные впадины, из глубины которых смотрят то ли полусонные, то ли насмешливые, то ли просто холодные, темно-серого цвета, смелые глаза.
Ей вдруг стало скучно, она почувствовала смертельную усталость, легко представив себе, что этот самоуверенный Васенька, как про себя назвала она его,
— А я знаю, на кого я похожа! — сказала она с надменной ноткой в голосе. — Давно уже пригляделась.
— Я тоже, — сказал Сухоруков.
— Я похожа на старуху в молодости, — жестко отчеканила она и, почувствовав, что краснеет от той неожиданности, с какой вырвалось это у нее, добавила: — Или на ребенка в старости. Впрочем, это все равно. А кстати, ошибаются те, кто думает, что шахматисты очень умные люди. Они умные машины. У них хорошо развита одна лишь функция мозга: комбинаторика. А когда гипертрофированно развивается одна какая-нибудь функция — это признак вырождения.
Сухоруков голосисто рассмеялся и виолончельно-грустно спросил:
— За что же вы меня так? Помилуйте! Вы совсем не похожи на старуху или ребенка! Кто вам сказал?! Я вас уже видел в магазине и теперь узнал и хотел сказать… Простите, — и он крикнул жене, — Катенька! — которая собирала в кулак опавшие лепестки шиповника. — Нам пора!
— Вы никуда не пойдете! — резко прикрикнула на него Жанна, которая, не сознавая себя, валилась в какое-то месиво, из которого ей уже невозможно было выбраться. — Да! Никуда не пойдете! И останетесь с нами чай пить. Вот так!
— Ну и ну! — только и сказал на это Сухоруков, склонив голову набок и поглядывая на Жанну сверху вниз.
Вот тут как раз, уважаемый читатель, я и должен прервать свой рассказ и, если мне удастся, поразмыслить по поводу «одинокой и загадочной» женщины, которая так странно и так непредсказуемо дерзко повела себя, встретившись с незнакомым ей, женатым, хотя, на первый взгляд, и неприятным, по-моему, мужчиной. То есть не то чтобы поразмыслить, а должен просто рассказать о ней, похожей на некую барыньку, меценатствующую в своем имении, как это делали когда-то некоторые помещицы, окружая себя талантливой молодежью, художниками, артистами, музыкантами… Мне, признаться, и самому показалось странным ее поведение, и особенно ее злость и какое-то мстительное нерасположение к Сухорукову и его супруге, которые, конечно, не заслужили такого отношения к себе. И начну я, пожалуй, издалека, чтобы ничего не оставить без внимания…
Лет десять назад было лето, была гроза в конце знойного дня и ливень. А после грозы среди темных дубов, в золотистых лужах, в траве, во влажном воздухе — всюду чмокали и гулькали, хлюпали и по-птичьи попискивали падающие с листьев капли. Отсыревший воздух палево туманился закатом, мутно светился над мокрыми дубами.
Наступал вечер, но чудилось, будто занимается утро и тьма грозовой тучи уходит с небосвода, освобождая пространство для наступающего дня. Ноги скользили на глинистой тропе, намыленной дождем. В ясном тумане, в сырости, в блеске сочной зелени ореховых кустов через тропу перелетали дрозды, странно сухие во вселенской мокряди, пепельно-желтые, всполошенно квохчущие.