Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:
Впрочем, свои беды я принимал смиренно, как возмездиеглухонемой дочери,сознавая, что и сам принадлежу к этим предателям. Да и не только я — будь ты жив, я б и тебя отнёс к их числу. Рассказывая лицеистам Токая про Бергсона, я говорил оглухонемой дочери,объединяя с Нисидой и моих слушателей. Они с умным видом заняты поисками высоких идей, при этом высокомерно относясь к простым людям, к примеру, дома не говорят с матерью или сёстрами на том же языке, что с приятелями-единомышленниками. Ты, наверное, согласишься с этим, припомнив себя в их годы.
Отсутствие общего языка в конце концов оборачивается отсутствием общих понятий, источником
После поражения мы, кажется, поняли свою ошибку. Ты и представить себе не можешь, сколь тяжела наша нынешняя жизнь, но я принимаю её как должное, ибо сам один из тех, кого постигло возмездиеглухонемой дочери,и теперь обязан растить из неё самостоятельного человека. У нас было принято пренебрежительно считать чужихглухонемыми,и теперь, после проигранной войны, нечего сетовать на непонимание, вражду и неразбериху среди себе подобных.
После поражения в войне у нас вошло в моду слово "демократия", но меня тревожит, что, еслиглухонемыене научатся говорить — и притом на общем языке, — эта самая демократия тоже окажется одним из тех лозунгов, которыми мы насытились в военное время.
Твоё поколение уже показало себя в литературе. Есть прекрасные писатели, но пишут они тоже для узкого круга. Простые читатели — какие-нибудь Мии-тян, Хаа-тян, Таро-кун — для них всё такжеглухонемые.
В том письме, которое стало твоим завещанием перед смертельной атакой, ты желал мне долгих лет жизни и успешной работы. Под успешной работой я понимаю высокое литературное творчество на языке, доступномглухонемой дочери.Многое из твоих записей не вошло в публикацию журнала "А", и я слышал, что твои друзья хотят издать их отдельной книгой. Есть твои письма родителям, есть дневниковые заметки, и не всё там, наверное, написано языком равных, но они, несомненно, взволнуют читателей, наделят их частицей твоего духа и дадут тебе новую жизнь в их сердцах. Да и сам я, когда-то пренебрегавшийглухонемыми,надеюсь найти в себе силы создать нечто достойное.
Ах да, совсем забыл. 9 октября 19 года ты написал: "Последнее время я стал во сне видеть женщин. На базах в Оотакэ и в Будзане мне снились только еда да родной дом. Теперь же тело и дух мой свободны, и ко мне понемногу вернулось мужское начало".
Это единственное у тебя упоминание о женщинах, и за долгие годы наших отношений ученика и учителя ты тоже один-единственный раз заговорил со мной об этом.
На прощальном сборе все по очереди называли, с кем хотели бы встретиться перед уходом в армию, и словно в шутку заинтересовались женщинами-писательницами. Я назвал тогда Уно Тиё, у неё как раз накануне вышел прекрасный рассказ: письмо любящей жены к ушедшему на фронт мужу. Я полагал, что образ этой прелестной, словно цветок, женщины станет для
В тот вечер я не писал никому рекомендательных писем. Каждый из вас тогда мог смело стучаться в любую дверь, и мне казалось, что к одной из писательниц ты непременно зайдёшь. Но, придя потом ко мне один, ты всё же попросил такое письмо для Уно Тиё: "Без него неудобно нанести визит даме".
Я с готовностью согласился, но начался тот разговор… Я вспомнил о Бергсоне, потом ты, охваченный неясным мне порывом, заплакал и — то ли от смущения, то ли спохватившись, что опаздываешь на ужин к дяде, — торопливо засобирался и ушёл. Сходил ли ты к госпоже Уно без письма? На следующий день я вспомнил, что не дал тебе его, и страшно расстроился оттого, что теперь уже ничего не поправишь. Домашние наивно утешали меня: вот он вернётся с войны, и ты сам сходишь с ним к Уно. Кто мог подумать, что ты погибнешь?
Вот и сегодня, дочитав твои записи до 9 октября, я со стыдом вспомнил об этом и мучился раскаянием…
Нет, до чего чудовищное, дьявольское изобретение — "человек-торпеда"! Его воплотили в реальность нашиже глухонемые,а ты, пройдя столь тяжкий путь душевных мучений, отправился навстречу смерти, исполненный, словно божество, благородно-возвышенного духа.
Твои дневники обнажают эту трагедию. Они предостерегают нас: если мы вновь позволим себе высокомерно отвернуться отглухонемых,то кто-то из них непременно создаст новую "человек-торпеду", и мы — возвышенно-благородные души! — сами же окажемся в ней и понесёмся навстречу смерти.
1948 г.
Shisha tono taiwa
Т.Розанова, перевод на русский язык, 2002
Оока Макото. ЯПОНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА И КОДЗИРО СЭРИДЗАВА
Когда я размышляю о творчестве Кодзиро Сэридзавы, мне невольно вспоминается шестое апреля 1993 года, день, когда мы собрались в траурном зале Аояма для прощания с писателем, покинувшим этот мир на девяносто седьмом году жизни, и перед глазами всплывает извивающаяся длинной змеёй очередь тех, кто пришёл попрощаться с ним, — их число превысило самые смелые предположения.
В тот день я пришёл отдать последний долг покойному, которого сменил на посту председателя ПЕН-клуба, и сидел в первом ряду вместе с Накамурой Синъитиро. Желающие проститься с Кодзиро Сэридзавой небольшими группами входили в зал, каждый клал перед прахом цветок и, отойдя, становился либо справа, либо слева. Я был потрясён не столько количеством пришедших — казалось, людской поток никогда не иссякнет, — сколько тем, что среди них было очень много довольно молодых женщин, по щекам их текли обильные слёзы, которые они и не пытались скрыть.
Когда все участники церемонии разместились в зале, Накамура-сан тихонько шепнул мне:
— Боюсь, что больше никто из наших литераторов не сумеет собрать на похоронах такое количество народу.
Это замечание показалось мне вполне естественным, так же, впрочем, как восхищение, прозвучавшее в голосе моего соседа. Неудивительно, ведь Накамура Синъитиро с молодых лет почитал и любил Сэридзаву-сан, своего старшего собрата по литературе, и доверял ему, как никому другому. Для меня же покойный был не только старшим товарищем, но и близким другом: мы были земляками, учились в одной школе, в одном лицее и в течение долгих лет поддерживали приятельские отношения.