Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:
Фраза "она слишком ещё духовно незрелый человек" заставила меня улыбнуться, но я так и не поняла, что значит эта вчерашняя строчка: "Она беременна, поэтому лучше не обращать внимания…" Почему-то она вызывала у меня смутную тревогу.
Может быть, он имел в виду, что я пошла к мадам Этьен, повинуясь случайной прихоти беременной женщины, а потому призывал себя к терпению?
Как-то Миямура сказал мне:
— Я занимаюсь физиологией человека, изучаю разные проявления его организма с медицинской точки зрения и, сосредоточиваясь на плоти, забываю о духе. Мне всегда было свойственно сводить человеческую деятельность исключительно к физиологии, это от Марико я узнал, что у меня есть ещё и душа.
Значит, он настолько низкого обо мне мнения, что считает невозможным толковать мои поступки иначе, чем с точки зрения физиологии? Получается, что у меня нет ни души, ни сердца, и, поскольку я беременна, от меня можно ждать любых выходок, а ему остаётся только терпеть и не обращать внимания? Ну, это уж слишком! Да, сейчас-то я понимаю, как глупо себя вела
Спустя два дня Миямура повёл меня к профессору медицинского университета. Этого профессора рекомендовали нам сослуживцы мужа из института Кюри, и он отнёсся к Миямуре с большим почтением, видя в нём коллегу. Естественно, он был любезен и со мной, как с женой этого коллеги. Из их разговора я поняла, что профессор хорошо знаком с исследованиями мужа и весьма высокого о них мнения. Посетовав про себя, что, наверное, только одна я ничего не смыслю в работе мужа и отношусь к нему без должного уважения, я поклялась исправиться и постараться доказать ему свою преданность. Осмотр показал, что я была на четвёртом месяце беременности.
Профессор оказался очень добрым и мягким человеком.
— Поскольку ваш муж врач, вам нечего бояться, вы можете спокойно ждать, пока созреет этот плод, — пошутил он.
"Итак, душа моя остаётся незрелой, зато можно надеяться, что созреет плод в моей утробе". Я была достаточно легкомысленна, чтобы так думать, но конечно же я была очень рада, что стану матерью, и когда мы вышли из дома профессора на улице Гренель и муж сказал, что прямо отсюда пойдёт в институт Кюри, мне почему-то очень не хотелось расставаться с ним. Он предложил в половине пятого встретиться у пруда в Люксембургском саду и сходить в кафе "Ла Маркиз" возле универмага Бон Марше выпить какао. Разумеется, я с восторгом приняла это предложение. Я хотела было направиться в универмаг, чтобы скоротать там оставшиеся часы, но тут же передумала и решила по примеру Марико побродить по территории Сорбонны. По дорожкам между старинных зданий шли девушки с портфелями. Мадам Марсель как-то говорила мне, что можно войти в любую приглянувшуюся тебе аудиторию и послушать лекцию, но на это я не отважилась. Хотя было ещё слишком рано, я двинулась в сторону Люксембургского сада и, пройдя мимо университетской церкви, вышла на улицу, по которой ходил трамвай. Вдруг на глаза мне попался маленький книжный магазин "Вре", о нём несколько раз упоминала в своих письмах Марико. "Неужели это тот самый магазин?" — подумала я и вошла в него. Продавец — коренастый здоровяк с рыжей бородой — тут же обратился ко мне как к старой знакомой:
— Ну-с, какую книгу мы ищем сегодня?
"Наверное, точно такие же слова он говорил Марико", — подумала я и спросила:
— А что читают сейчас французские студентки?
Продавец почесал в затылке, словно мой вопрос поставил его в тупик, потом протянул мне книгу:
— Может быть, возьмёте эту?
Это была книга под названием "Тесные врата", мне она показалась слишком трудной, но я её купила.
В Люксембургском саду дети пускали в пруду кораблики. Возле колясок, греясь на солнышке, сидели с вязаньем мамаши и няньки. Я тоже села на скамью и подумала: "Какое счастье, что и мой ребёнок появится на свет в Париже!" Мне хотелось возблагодарить за это Бога. Мне казалось, что только к нему я могу обратить невыразимую словами благодарность, переполнявшую моё сердце.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сознание того, что во мне зародилась новая жизнь, продолжение жизни моего мужа, делало меня такой счастливой, какой я ещё не бывала. Где-то я читала, что каждый из супругов строит для другого храм счастья, но, только забеременев, я смогла понять глубокий смысл этих слов. Мне казалось, что моё тело уже не принадлежит мне, а, меняясь с каждым днём, постепенно уподобляется телу мужа. Это удивительное ощущение полнило мою душу ни с чем не сравнимой радостью. Ведь как я ни любила мужа, до сих пор мы всё же оставались отдельными, хоть и связанными друг с другом существами, я никогда не знала, о чём он сейчас думает, и это повергало меня в беспокойство. Теперь же у меня появилось такое чувство, будто я всем своим телом, всем сердцем вобрала в себя мужа, и глубокое умиротворение пустило ростки в моей душе. Мне трудно выразить это словами, но только теперь я почувствовала наконец себя его женой, и необыкновенная радость и удовлетворение полнили всё моё существо. Только теперь мне открылся истинный смысл столь любимых французами притяжательных местоимений "моя", "мой", которые раньше меня скорее раздражали —мояжена,моймуж.
Моё тело менялось, и я втайне надеялась, что мне удастся изменить и свою душу. Но душа — это такая странная вещь. Мне всегда казалось — что может более принадлежать тебе? А получается, что душа — это какое-то живое, отдельное от тебя существо, не желающее подчиняться твоей воле. Может быть, я просто ещё не научилась как следует владеть собой? Я старалась измениться, старалась сократить расстояние, отделявшее мою душу от души Миямуры, но мне это никак не удавалось: во мне, словно сорные травы, разрастались собственные мысли, собственные чувства. Я вдруг поняла, что, когда говорят о предопределении, о карме,
(Моя дорогая девочка, твоей глупой матери надо было зачать тебя, чтобы обрести наконец смирение. Какие слова мне найти, чтобы выразить то, что я чувствую? Только узнав, что стану матерью, я по-настоящему полюбила своего мужа, твоего отца. Ведь выйдя за него замуж, я так и осталась спесивой и неотёсанной дочерью Каидзимы, духовно совершенно не подготовленной к браку. Но стоило тебе поселиться в моём теле, как ты начала менять меня.)
В том году по совету профессора Б. я уехала из Парижа, чтобы провести лето в деревне. Все парижане, и бедные и богатые, летом непременно уезжают за город на месяц или два. В прошлом году, когда мы только что приехали в Париж, этот обычай показался мне какой-то причудой роскоши и лености. Ведь парижское лето вовсе не такое жаркое и влажное, особенно по сравнению с Японией, оно настолько легко переносится, что Миямура, к примеру, даже ни разу не надел летнего костюма. Однако, проведя в Париже год, я поняла, что этот выезд за город совершенно необходим. Одного года хватило, чтобы я утратила свойственный мне румянец, его помогали поддерживать только косметические ухищрения, да и вообще стала чувствовать себя плохо. Здоровяк Миямура и тот жаловался на слабость и усталость, поэтому, не будь я беременна, мы бы непременно выехали куда-нибудь на море, а то и съездили в Швейцарию или Германию, во всяком случае так планировал Миямура. Теперь же, озабоченный моим состоянием, он совершенно с ног сбился, подыскивая для меня какое-нибудь местечко за городом, куда не надо было бы долго трястись на поезде. К счастью, у Бернштейна была большая вилла к югу от Парижа, всего в часе езды от города, и он пригласил нас к себе, заявив, что в их загородном доме летом всегда собирается много друзей и они очень весело проводят время. Так вот и получилось, что мы уехали на лето в небольшую захолустную деревушку, раскинувшуюся вдоль тракта, ведущего в Тур. Из Парижа мы выехали второго июля. Вилла стояла под большим холмом на берегу светлой чистой речушки, повсюду цвели белые дикие хризантемы, которые называются здесь "кокелико". Сам холм, поросший липами, был для обитателей виллы чем-то вроде сада. Пройдя по липовой аллее, можно было выйти в деревню, расположенную по другую сторону холма. Деревня состояла из десятка крестьянских домов, разбросанных вокруг церквушки со старинной колокольней, за домами виднелись поля и пастбища. Колосья пшеницы уже налились, а по зелёным пастбищам бродили стада овец и коров.
Мне французская провинция была в диковинку, и в первые дни после приезда я охотно бродила с Миямурой по окрестностям, но не прошло и недели, как всё здесь стало меня раздражать.
То ли потому, что Бернштейн был евреем, то ли ещё по какой причине, но его друзья все как один были немного чудаковаты. Кроме нас, в доме жили ещё четыре семьи, все они говорили по-французски, но больше я ничего о них не знала. Откуда они приехали? Чем занимаются? Все они говорили, что главное в их жизни — искусство, были очень веселы и общительны, но, к сожалению, донельзя распущены в быту. Я бы ещё понимала, будь они художниками, поэтами или музыкантами, но никто из них не имел определённой профессии. Они только говорили, что пишут картины, сочиняют стихи, играют на рояле, а сами целыми днями просто бездельничали, наслаждаясь жизнью. Конечно, это было совершенно не моё дело, но я боялась, что Миямура попадёт под их влияние. Вилла состояла из главного дома и двух флигелей, между которыми был небольшой дворик, но все жили только в двухэтажных флигелях, снаружи напоминавших старинные замки, тогда как в одноэтажном главном доме, предназначенном для совместного времяпрепровождения, находились столовая, гостиная, игровая комната, а также библиотека и мастерская. Здесь же стояли два рояля.
Во время обедов и ужинов разгорались настоящие дискуссии, обсуждались политические события, экономика и искусство. После ужина одни музицировали, другие предпочитали карты или маджонг. Мне хотелось, чтобы Миямура держался от всего этого подальше, но он принимал участие во всех дебатах. И не отказывался, если его приглашали сыграть в карты или маджонг. До меня же ему и дела не было.
Разумеется, я огорчалась, лишившись общества мужа и вынужденная всё время проводить с детьми. В доме было несколько детей от восьми до шестнадцати лет, родители не обращали на них никакого внимания, и когда они принимали меня в свою дружную компанию, я могла по крайней мере практиковаться во французском, но мне было неприятно, что взрослые явно игнорируют меня, обращаясь со мной как с ребёнком, поэтому я сердилась на Миямуру и то и дело уходила к себе во флигель. Комната, в которой я жила, манерно называлась "Красная комната", мне объяснили, что это название заимствовано из знаменитого романа североевропейского писателя Стриндберга. И обои на стенах, и потолок — всё было в красных тонах, ковёр тоже был красным, эта нарочитость раздражала меня, казалась проявлением дурного вкуса. Кроме того, когда я одна уходила во флигель, оставляя Миямуру в главном доме, то, увлечённый беседой и играми, он, совершенно не считаясь со мной и моими желаниями, возвращался очень поздно, и я слышала, как в коридоре он пересмеивается с дамами, желая им спокойной ночи.