Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:
Что-то вроде того, что мадам Мерсье слишком любит кошек, а я испытываю к ним инстинктивное отвращение, и, когда вижу кошку за обеденным столом, мне кусок в горло не лезет… Я действительно не любила кошек, и, стоило мне увидеть шерстинки на скатерти, у меня пропадал аппетит, но всё же я не была столь капризна, чтобы переезжать лишь из-за этого. Конечно, я содрогалась, видя, как мадам Мерсье нежно прижимает к себе то одну, то другую свою любимицу, но иногда, когда она не выходила к столу, опечаленная смертью какого-нибудь котёнка, я готова была даже восхищаться ею. "Какая у француженок обострённая чувствительность, — думала я, — если они могут так сильно любить даже таких неприятных животных, как кошки". И разумеется, вовсе не кошки были причиной моего желания переехать,
Услышав мой ответ, Миямура расхохотался: "Ну и дурочка же ты!" Согласна, моё объяснение действительно было довольно глупым, и он вправе был смеяться надо мной, но, подумав, что теперь он ещё больше будет меня презирать, я так огорчилась, что слёзы невольно подступили к глазам. Ну почему он не хочет понять меня? От обиды я разрыдалась и больше не могла отвечать на его вопросы. Видя, что я действительно расстроена не на шутку, Миямура, наверное, подумал, что у моих слёз могут быть иные причины, потому-то и решил прочесть мой дневник, чтобы понять, какие именно.
Объясняя все свои неудачи незнанием языка, я в то время, помимо индивидуальных занятий, посещала ещё и школу французского языка, которая называлась "Альянс Франсэз". Находилась она в Латинском квартале, и я иногда выходила из дома вместе с мужем. Иногда мы договаривались:
— Сегодня целый день для практики не будем говорить ни слова по-японски.
Помню, какую детскую радость я испытывала тогда. Однажды, когда я возвратилась из школы "Альянс Франсэз", Миямура — он уже был дома, — сурово взглянув на меня, сказал:
— Оказывается, ты и не думаешь вести дневник?
— Фу, как нехорошо читать чужие дневники… — легко засмеялась я, но, заглянув мужу в глаза, замолчала.
— Но почему? — сердито спросил он. — Ты можешь читать мой дневник, когда только захочешь. Ведь мы не чужие друг другу, и у нас нет друг от друга тайн. Нехорошо обманывать — ты обещала, что будешь вести дневник, а сама и не думаешь это делать.
— Я стараюсь всё запоминать и предпочитаю накапливать впечатления в собственном сердце, а не в дневнике, — как могла, оправдывалась я и вдруг, поймав на себе его печальный взгляд, подумала о Марико Аоки. Будь на моём месте Марико, они бы непременно оба вели дневники и показывали их друг другу. В тот день я впервые почувствовала — Марико по-прежнему стоит между нами, и поняла, что должна, сжав зубы, всё время бороться с ней и что для такой борьбы у меня есть только одно оружие — слёзы.
Похоже, в тот раз Миямура приписал мои слёзы нервному срыву и, больше не донимая меня вопросами, сообщил О. о своём решении сменить квартиру. Он сказал ему об этом в моём присутствии, причём не стал ничего объяснять, просто объявил, что мы решили переехать. О., будучи человеком вспыльчивым, изменился в лице и стал приставать к мужу с расспросами, но тот, сумев выдержать его напор, так и не сказал ничего определённого.
— Вот уж не ожидал от тебя, — заявил в конце концов О. — Не хочешь говорить, так я тебе больше не друг.
Но муж и тут устоял. Я испугалась: вдруг он скажет, что уехать — это моё желание, но то ли он не захотел подставлять меня под удар, то ли просто из мужского упрямства, но, так или иначе, он не назвал никаких причин. Наверное, я тогда должна была сама сказать О., что это моя вина?
Нам удалось снять квартиру на улице Мишель-Анж, и она была как раз такой, о какой я мечтала, вот только у Миямуры одним другом стало меньше. Вместе с О. он учился в Первом лицее, даже в общежитии они жили в одной комнате. Помню, когда решился вопрос о нашей поездке в Париж, Миямура очень радовался, что встретит там О., и вот теперь из-за меня он потерял самого близкого друга. А ведь утрата одного близкого друга всегда влечёт за собой утрату и других друзей…
Квартира на улице Мишель-Анж была, с моей точки зрения, совершенно идеальным жилищем. Мадам Марсель занимала половину третьего этажа в большом современном пятиэтажном здании, обращённом фасадом на улицу, она предложила нам две комнаты, выходящие на южную сторону. Наша пятидесятилетняя хозяйка, вдова
— Я очень люблю японцев, — сказала она мне однажды вполне серьёзно, — иногда даже думаю, уж нет ли во мне примеси японской крови, ведь я и внешне похожа на японку. Я всегда подтрунивала над моим бедным мужем, говоря, что он женился на мне только из-за этого.
Миниатюрная — ещё ниже меня ростом, — черноволосая, мадам Марсель была очень хорошо воспитана, не имела никаких расовых предрассудков, и я от души радовалась, что обрела наконец семью.
После того, как мы переехали на улицу Мишель-Анж, я почувствовала себя по-настоящему счастливой. Как хорошо, что мы приехали в Париж, часто думала я. Мы жили совершенно одни, и никто не вмешивался в нашу жизнь. Миямура каждый день прилежно посещал институт Кюри, раз в неделю выводил меня в оперу или на концерт, по воскресеньям мы ходили по музеям или гуляли по лесу, и, что бы мы ни делали — слушали ли музыку, смотрели ли картины, он всегда был мне хорошим гидом и учителем.
Я не уставала восхищаться им, недоумевая, где и когда он приобрёл столь обширные познания, далеко выходящие за рамки его профессии, и стыдилась своего невежества. Будто я никогда и нигде не училась! Я всё время слушала его объяснения, но не было ничего, чему бы могла научить его я. Мне это было так горько! Однажды я не выдержала и спросила его весьма ироническим тоном:
— Вот ты говоришь, что всё время думаешь о бедных, о том, как можно сделать их хоть немного счастливее, но у самого тебя ведь более чем аристократические замашки. Музыка, театр, живопись — всё это не для бедняков. Тебе не кажется, что ты сам себе противоречишь?
— Я вовсе не считаю себя защитником бедных и врагом богатых. Хотя я действительно много думаю о том, как сделать людей счастливее, и готов посвятить этому свою жизнь… Просто я не могу смотреть, когда человека унижают только потому, что он беден. А делают это, как правило, богатые люди, причём зачастую совершенно бессознательно, потому-то мой гнев обычно и направлен на них… Я ведь никогда не буду практикующим врачом, я собираюсь заниматься научными исследованиями, и отчасти потому, что профессиональный врач немного может сделать для развития медицины как чистой науки. Взять хотя бы мои исследования в области использования радия, я надеюсь оставить после себя труды, которые пойдут на пользу человечеству и послужат ему ничуть не меньше, чем музыка и живопись. К тому же я не считаю, что музыка и живопись существуют только для развлечения. Они помогают человеку достичь состояния высшего блаженства, а значит, нужны всем людям в равной степени, независимо оттого, беден ты или богат. Беда человечества именно в том и состоит, что неимущие удалены от прекрасной музыки и прекрасной живописи. Представь себе, что мне своими исследованиями удалось бы совершить великую революцию в лечении такой неизлечимой болезни, как рак, и что же? Бедняки всё равно не могли бы рассчитывать на это лечение. И не потому, что радий не помогает бедным людям, нет, просто бедные люди не имеют возможности пользоваться его целебной силой… Именно в этом и видится мне трагедия человечества…