Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Паче того воспевают эту мысль и поэты:
Я спросил у него, состоит в чем царска державность?
Он отвечал: Царь властен есть во всем над Народом,
Но Законы над ним во всем же властны, конечно.
Когда юноша Пушкин в оде «Вольность» возгласит владыкам:
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас закон,—
это будет отклик если не прямо «Тилемахиде» Тредиаковского, то, всяком случае, духу восемнадцатого столетия. Второй его половины в особенности.
Да, мысль не новая, общая — что для сочинения в пользу общегоблага упреком быть не
«Удовольствие, которым государи наслаждаются…» — мельтешит Правдин; кой черт, удовольствие! Тут не до наслаждений, и, надо полагать, император Павел не испытал большого удовольствия, когда из пакета, завещанного Петром Паниным, узнал, что он, самодержец, всем и каждому должен:
«При всякой милости, оказуемой вельможе, долженон весь свой народ иметь пред глазами. Он должензнать, что государственным награждается одна заслуга государству, что не повинно оно платить за угождения его собственным страстям и что всякий налог, взыскуемый не ради пользы государства, есть грабеж в существе своем и форме. Он должензнать, что нация, жертвуя частию естественной своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству; что он отвечает за поведение тех, кому вручает дел правление, и что, следственно, их преступления, им терпимые, становятся и его преступлениями».
И снова, снова, снова:
«Тщетно государь помыслил бы оправдаться тем, что он сам пред отечеством невинен и что тем весь долг свой пред ним исполняет. Нет, невинность его есть платеж долгу, коим он сам себе должен: но государству все должникомостается».
Когда-то, судя по порошинским «Запискам», десятилетний наследник заявил:
«Хорошо учиться-та; всегда что-нибудь новинькое узнаешь».
То был урок будущего митрополита Платона, который, толкуя Евангелие, делал вывод, для великого князя нравоучительный: подобно тому, как Христос любил Свою паству, «тем и Государям повелевается любить народ свой, врученный ему от Бога, что народ есть паства, Государь пастырь и проч.».
Может быть, желанным «новиньким» была эта истина, может, то, что ученику заодно объяснили, как по-древнееврейски будет «мир вам» — «шелом лахем»… кто знает? Но уж во всяком случае, тому, маленькому, Павлу еще не казалось странным, что государю кто-либо может повелевать…
Платон, учитель закона Божия, не выходит из пределов разговора о долге, который надобно исполнить; Фонвизин испытывает ту же мысль критической ситуацией: а что, ежели долг не будет исполнен?.. Он не останавливается перед изображением угрожающей катастрофы: Бог, нарушающий свои благие установления, может потерять паству. Дать ей повод — и право— восстать на него:
«Где… нет обязательства, там нет и права. Сам Бог в одном своем качестве существа всемогущего не имеет ни малейшего права на наше повиновение… Все право на наше благоговейное повиновение имеет Бог в качестве существа всеблагого».
Если Бог может оказаться недостоин повиновения, то что сказать о недостойном государе?
«Праву потребны достоинства, дарования, добродетели. Силе надобны тюрьмы, железы, топоры. Тиран, где б он ни был, есть тиран, и право народа спасать бытие свое пребывает вечно и везде непоколебимо».
И — о тирании, заменившей право силою:
«В таком гибельном положении нация, буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, какие на нее наложены, весьма умно делает, если разрывает, тут дело ясное».
Молодой Пушкин однажды пустил в театре по рядам портрет цареубийцы Лувеля с надписью: «Урок царям». И Денис Иванович и Никита Иванович хотели преподать совсем другой урок — а все-таки порою кажется, что блещет не молния разума, но лезвие кинжала.
ДУША И ТЕЛО
Неудивительно ли?
Сторонники монархии — а таковым был не только Панин, но и Фонвизин, никогда не усомнившийся в законности этой формы правления и французскую революцию встретивший с ужасом и отвращением, — угрожают монарху? И взывают к «праву народа»? К крепостным, что ли? К пугачевщине?
Что касается последнего вопроса — нет, ни в малой мере!
Между прочим, именно с бунтом Пугачева связана была последняя, даже, так сказать, постпоследняя попытка Паниных обрести решающее влияние.
Еще до того как хитроумнейшая Екатерина уладила дело с женитьбою сына и спровадила опасного наставника, подножие ее трона всколыхнула сила уже не аристократически-оппозиционная, но народная. Мощь Пугачева росла, армия занята была турецкой кампанией, мирные переговоры, сорванные отставленным любовником, тянулись нелепо и неопределенно, и, когда в январе 1774 года царица спешно отозвала из Турции Потемкина, ею руководило не только любострастие: она нуждалась в сильном помощнике, которым Васильчиков не оказался.
Екатерина была в смятении.
Вдобавок ко всему в апреле внезапно умер главнокомандующий войсками, воюющими против Пугачева, Бибиков; кем заменить его, было неясно (собирались — Суворовым, да своевольный Румянцев не отпустил его из армии). Дошло до того, что императрица «объявила свое намерение оставить здешнюю столицу и самой ехать для спасения Москвы и внутренности Империи, требуя и настоя с великим жаром, чтобы каждый из нас сказал ей о том свое мнение».
Это пишет брату Петру Никита Панин, информируя его о том, чему сам свидетель и участник, и выражая уверенность, что «мой фон-Визин» держит московского отшельника в курсе прочих дел.
Дальновидный Никита Иванович, конечно, отговаривал Екатерину, уверяя, что отъезд ее будет бедственным «в рассуждении целости всей Империи», но ничуть не забывая о целях собственных, а в письме к брату честил всех, кто не поддерживает его или поддерживает худо: «окликанных дураков Разумовского и Голицына», просто «дурака Вяземского», «скаредного Чернышева». Особо приглядывался опытный дипломат к новоприезжему Потемкину и еще не прогнанному Васильчикову: «Ея Величество… весьма против меня подкрепляема была новым нашим фаворитом. Старый с презрительною индифферентностию все слушал, ничего не говорил, и извинялся, что он не очень здоров, худо спал и для того никаких идей не имеет».