Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
На ней белый пудромант, накидка, охраняющая платье от въедливой французской пудры, и из туалетного зеркала в золотой раме на нее испытующе глядит дама — она удовлетворенно отмечает это — приятная, в меру полная, умеющая, как никто, обворожать величавостью и одновременно простотою обращения… но, увы, уже не умеющая скрывать своего возраста. Что делать, об эту пору Екатерине, как сказано, шестьдесят, а в восемнадцатом веке еще и представить себе не могут не только косметические чудеса, которые двумя столетиями позже станут превращать безнадежных старух в юных прелестниц, но даже искусство рядового нынешнего дантиста.
Лев Николаевич Толстой попробует
Слева от нее, чуть поодаль, почтительно отражаясь в зеркале и ловя при посредстве венецианского стекла царицын взгляд, стоит Александр Васильевич Храповицкий… из добросовестности и для полноты картины опишем и его. Он тучен, отчего не в меру потлив, но тем не менее весьма скор на ногу, ежели надобно срочно исполнить повеление императрицы; оба эти качества, и огорчительное и похвальное, ею не раз отмечены. От первого она советует лечиться обливаниями, относительно же второго любит пошучивать, что должна Храповицкому за сношенные им башмаки… Екатерина, кстати, вообще благодушна с окружающим ее низшим людом: терпит скверного повара, сквозь пальцы глядит на вороватость дворни, да и Храповицкому извиняет его стыдноватый грешок: Александр Васильевич пьет горькую, отчего, если императрице случится потревожить его в ночное время, спешит пользоваться ее советом, правда, с целью особой: обливается водою, дабы сбить хмель.
Итак, императрица сидит за туалетом, статс-секретарь стоит с бумагами для докладу, и между ними беседа.
— Слышал ли ты, Александр Васильич, историю здешнюю? — спрашивает Екатерина.
Храповицкому незачем чиниться, он знает не только то, о чем идет речь, но и то, что отныне сей предмет уже дозволен для разговору, и отвечает с едва приметным деликатным вздохом; вздох как бы и есть, но его как бы и нету. То ли секретарь сочувствует госпоже, то ли, на случай, если сочувствия не ждут и могут осердиться, он просто задержал из почтительности дыхание, — понимай как знаешь:
— Слышал, ваше величество…
— Я ведь с ним давно не в короткой связи. — В словах императрицы и гордая уязвленность, и бабья обида. — Он уж восемь месяцев как от всех отдалялся. А примечать в нем перемену стала, как завел свою карету.
— Да, ваше величество, придворная непокойна, — уклончиво отвечает Храповицкий. Екатерина в упор ловит в зеркале его ускользающий взгляд. Ей уже не до экивоков:
— Он сам на сих днях проговорился, что совесть мучит! Его душит эта его любовь… его двуличие… Но когда не мог себя преодолеть, зачем не сказать откровенно? Ты подумай, Александр Васильевич, — год, как влюблен! Год! Буде бы сказал зимой, то полгода бы прежде сделалось то, что третьего дня. Нельзя не вообразить, сколько я терпела!..
Глаза Екатерины наполняются слезами, но она жестом удерживает едва не вырвавшееся испуганное утешение секретаря:
— Бог с ним! Пусть будут счастливы. Я простила им и дозволила жениться!
…В точности этого диалога еще меньше сомнений, чем в том, что был в Царском саду между Никитой Ивановичем Паниным и Денисом Ивановичем Фонвизиным. Тот восстанавливался десятилетия спустя, этот записан по горячему следу самим Храповицким, обстоятельным протоколистом слов императрицы… нет, на сей раз, кажется, всего только страдающей женщины.
Вернемся к первозданности документа:
«…Бог с ним! Пусть будут счастливы. Я простила их и дозволила жениться! Ils doivent ^etre extase, mais au contraire ils pleurent[26]. Тут еще замешивается и ревность. Он больше недели беспрестанно за мною примечает, на кого гляжу, с кем говорю? Cela est etrange[27]. Сперва, ты помнишь, имел до всего охоту, une grande facilit'e[28], а теперь мешается в речах, все ему скучно и все болит грудь. Мне князь зимой еще говорил: Матушка, плюнь на него, и намекал на кн. Щербатову, но я виновата, я сама его пред князем оправдать старалась. Приказано мне заготовить указ о пожаловании ему деревень, купленных у князя Репнина и Чебышева 2250 душ… Пред вечерним выходом сама Е[е] В[еличество] изволила обручить графа и княжну; они, стоя на коленях, просили прощения и прощены».
23 июня:
«Подписали указы о деревнях и 100 т. из Кабинета. Я носил. Он признателен, не находит слов к изъяснению благодарности, говорил сквозь слезы. Сама мне сказывать изволила: он пришел в понедельник (18 июня), стал жаловаться на холодность мою и начинал браниться. Я отвечала, что сам он знает, каково мне с сентября месяца и сколько я терпела. Просил совета, что делать? Советов моих давно не слушаешь, а как отойти, подумаю. Потом послала к нему записку pour une retraite brilliante: il m'est venue l'id'ee du mariage avec la fille du conte de Brusse[29]… Брюс будет дежурный, я дозволила ему привести дочь; ей 13 лет, mais est deja form'ee, je sais cela[30]. Вдруг отвечает… что он с год как влюблен в Щербатову и полгода как дал слово жениться».
«Мы, — писал Монтень, — гораздо легче можем представить себе восседающим на стульчаке или взгромоздившимся на жену какого-то ремесленника, нежели большого вельможу, внушающего нам почтение своей осанкой и неприступностью. Нам кажется, что с высоты своих тронов они никогда не снисходят до прозы обыденной жизни».
Разумеется, так; вдобавок и время, превращающее будни в историю, набрасывает на них туманный флер, и нам сегодня трудновато представить, что блестящая княгиня Дашкова может оказаться героиней уморительной, мещанской, «коммунальной» истории:
«Сообщение Софийского Нижнего Земского суда в Управу Благочиния столичного и губернского города Святого Петра от 17 ноября, 1788 г.: Сего ноября с 3-го в оном суде производилось следственное дело о зарублении минувшего октября 28-го числа на даче Ея Сиятельства, Двора Ея Императорского Величества штатс дамы, Академии Наук Директора, Императорской Российской Академии Президента и Кавалера Княгини Екатерины Романовны Дашковой, принадлежавших Его Высокопревосходительству, Ея Императорского Величества обер-шенку, сенатору действительному и кавалеру Александру Александровичу Нарышкину голландских борова и свиньи, о сем судом на месте и освидетельствовано и 16 числа по прочему определено как из оного дела явствует: Ея Сиятельство княгиня Е. Р. Дашкова, зашедших на дачу ея, принадлежавших Его Высокопревосходительству А. А. Нарышкину двух свиней, усмотренных яко-б на потраве, приказала людям своим, загнав в конюшню, убить, которыя и убиты были топорами…» — и т. п.