Умытые кровью. Книга I. Поганое семя
Шрифт:
В его сердце царила бесшабашная злость: судьба – индейка, жизнь – копейка. Расстреляв барабан, он сунул револьвер в кобуру и взялся за окопный кинжал, узкий, шилообразный, больше похожий на итальянский стилет. Такой острый, что, вонзаясь в глаз врага, непременно ударялся изнутри о черепную кость.
Скоро все было кончено. Самые удачливые из австрийцев, побросав винтовки, бежали к своим, – их счастье, в темноте не попасть. Другим повезло куда как меньше – их трупы, предварительно обшарив, разведчики уложили в качестве бруствера. Траншею взяли малой кровью. Двое наших сыграли в ящик, да поцарапано с десяток. Только у Граевского радости не было: понимал, что не победа это, так, временный успех. Как начнут
«Нет, фольварк брать – только людей зря губить». От смутной, пока еще не осознанной мысли Граевский вздрогнул, а в это время где-то у самых звезд, в черной вышине вырос резкий свистящий звук и разродился огненно-черным столбом, раскидавшим в стороны ракиты на берегу. Стреляла тяжелая пушка. Глянув на свет разрыва, поручик увидел розовую дымку и облегченно вздохнул: стреляли австрийские артиллеристы, которые, в отличие от немцев, били не очень-то точно. Однако второй снаряд угодил прямо в середину моста и превратил его в россыпь обугленных бревен. С плеском они упали в воду, а в небе вновь надсадно заревело, и мутная река вздыбилась фонтанами, закипела, окуталась облаками пара и шипящих брызг. Астрийцы били вслепую по возможным местам переправ.
«Кучно кладут, сволочи, пристрелялись». Прищурившись, Граевский наблюдал, как вырастают огромные, багрово-пенные столбы, и на душе у него было пусто, понимал – скоро все кончится. За Бога, царя и отечество. Впереди две линии вражеских траншей – рогатки с сетчатой проволокой, пулеметные гнезда и не менее двух батальонов пехоты, сзади взорванный мост и пристрелянная река. Сперва пустят в дело шрапнель, затем бомбометы, ну а уж потом, под сполохи ракет, пойдет в атаку пехота. Горе побежденным.
Он не успел докурить, как с австрийской стороны действительно ударили шрапнелью, и над окопом стали вырастать чудовищные, космато-огненные кусты. Тут же в дело вступили бомбометы, да так плотно, что головы не поднять, и стоны раненых утонули в грохоте разрывов. Потом вдруг все стихло, в небо, наискось к реке, взвились белые ракеты, и на минуту стало светло, будто из-за горизонта выглянуло солнце. Когда наступила темнота, австрийцы поднялись из окопов и пошли в атаку, густыми цепями.
– Зацепин, к пулемету. – Граевский едва не оглох от собственного крика и, услышав в ответ, что «их благородие убиты наповал», сам прильнул к смертоносной машинке. «Шварцлозе» задрожал, словно от дьявольского бешенства, и начал торопливо изрыгать свинец и пороховую вонь. Слева, из предмостового укрепления, ему отозвались пулеметы Трепова, вразнобой заговорили трехлинейки и трофейные «манлихеровки» – патронов к ним было в избытке. В гнойном свете луны было видно, как редели наступающие цепи, движение их замедлилось. Наконец австрийцы развернулись и побежали к своим окопам. Атака захлебнулась.
– Ленту, – обернувшись, яростно закричал Граевский, а в это время ночь осветилась далекими зарницами. Покатился громовой грохот, и верстах в десяти вверх по течению на вражеских позициях расцвели огненные цветы – целые клумбы. Ракеты дюжинами пробуравили небо, загудел рассекаемый воздух, и вновь вздрогнула земля от тяжелых разрывов. Наша артиллерия утюжила австрийские окопы.
«Ну, конечно же, наступление». Граевский сразу забыл про пулемет. Давешняя неосознанная мысль стала вполне конкретной и ощущалась как острая, глубоко засевшая в мозгу заноза: конечно же, это наступление. Конечно же, там, где и должно быть, – в десяти верстах вверх по течению. А его сделали козлом отпущения, и теперь он никому не нужен – мавр сделал свое дело. Впрочем, он здесь
«Хрен тебе». В который уже раз Граевскому вспомнился затылок начштаба, и, затянувшись так, что затрещал табак в папиросе, он понял, что хочет жить – вопреки всему. На него вдруг надвинулось далекое жаркое лето как раз накануне русско-японской войны. Он тогда гостил у своего дяди, Ефрема Назаровича, после смерти брата взявшего на себя заботу о воспитании племянника. В просторном генеральском поместье все было как обычно – сновали слуги в красных с черными полосами жилетах, на обед собирались по звуку гонга, а чай пили в беседке под старыми липами.
Все было как в прежние годы. Изменилось только одно – Граевский внезапно обнаружил, что кузина, «тощая Варварка, худая как палка», превратилась в изящную зеленоглазую барышню и играть с ним в казаки-разбойники решительно не желает. Тогда-то он и заметил в первый раз, какая у нее верхняя губа – пухлая, жадная, изогнутая словно лук Купидона. Как она облизывает ее кончиком языка…
Пока Граевский вспоминал, проснулись бомбометы. Надрывно ухая, их поддержали гаубицы, и укрепление, где находился Трепов, накрыло смертоносным градом. Дрожала земля, злость липким комом подкатывала к горлу, окопы рушились и хоронили мертвых и живых. Когда канонада смолкла, в небо взвились ракеты и австрийцы повторно пошли в атаку. Встретило их яростное пулеметное тявканье, перемежаемое редким винтовочным разнобоем. Вцепившись в бьющийся замок, Граевский резал длинными очередями, потом лента кончилась, и, задохнувшись от собственного бессилия, он схватился за трехлинейку:
– За мной, в штыки!
Кроша сапогами глину, поручик вымахнул на бруствер, оглянулся и впереди отряда побежал наперерез австрийцам. Всего в штыковую поднялось не более полуроты, остальные лежали на дне окопа. «Врешь, не возьмешь». Поклонившись свистнувшей пуле, Граевский выругался и с винтовкой наперерез бросился к ближайшему австрийцу. В ночных сумерках тот казался великаном. От страха «манлихеровка» в его руках ходила ходуном, и, отбив ее ствол в сторону, поручик глубоко вонзил австрийцу в грудь острое четырехгранное лезвие.
– За мной, разведчики. – Пинком в живот освободив штык, он прорвался сквозь вражескую цепь и побежал что было сил, забирая к угадывавшемуся в темноте лесу. – За мной.
Позади хрипло дышали, тяжело топали сапоги. Потом хлобыстнули выстрелы, кто-то, застонав, упал, и с австрийской стороны внезапно ударили из пулемета, длинной очередью, настильным огнем. Пули, свистнув, взметнули землю, и сразу гулко повалилось тело, раздался крик, будто раздавили кошку. Хватая воздух ртом, Граевский бежал, не оборачиваясь, и в голове его пульсировала единственная мысль – только бы сразу, наповал. Наконец плетью хлестнули по щекам кусты, хрустнули под ногами сухие ветки, и он понял, что начался лес. Пули с мерзким чмоканьем впивались в стволы деревьев, заставляя бежать дальше, но сил больше не было, и поручик, рухнув на колени, повалился лицом в отдающий грибами мох. Ему вдруг стало досадно – почему он все еще жив? Может, лучше было дать себя убить и не оставаться уцелевшим командиром погибшего отряда. А в том, что его люди мертвы, он не сомневался – в чудеса с детства не верил.
От безрадостных мыслей его отвлек звук шагов, осторожных, крадущихся, и Граевский выхватил револьвер:
– Стой, стреляю! Кто идет?
– Да я это, ваш бродь, Акимов. – Казак узнал его по голосу и подошел ближе. – Уходить надо, скоро рассветет.
От него несло потом, чужой кровью, бедой. Так пахнут хищные звери, возвращаясь с охоты.
– Нет, Акимов, подождать надо, ну как еще кто прорвался. – Граевский убрал наган и, сам себе не веря, повторил: – Может, все-таки прорвался кто еще.