Уникум Потеряева
Шрифт:
Новое учение Антон Борисович постигал серьезно, страстно и методично; сразу выяснилось, что в городе, кроме него, есть еще несколько йогов-одиночек, — вскоре они объединились под его руководством, дабы совместно постигать пленительную дхарму. Индиец-заклинатель вскоре после знакомства исчез как-то незаметно, — да он и не нужен был теперь Афигнатову. Прежний его жизненный аскетизм, соединенный с жаждою духовного совершенствования, полностью укладывался в систему требований, предъявляемых йогой. И к тому времени, когда с индийцем случился достопамятный скандал, Антону Борисовичу уже не было дела ни до индийцев, ни до скандалов: он постигал. А несчастье с Гангой произошло крупное, всколыхнувшее не только цирк. Дело в том, что от него ушла Муни. Непонятно — почему, по каким причинам. На заклинателя исчезновение любимицы произвело впечатление ужасное: он
Но это, повторяем, шло уже мимо Антона Борисовиича. Шествуя железной поступью по ступеням совершенствования, он уже заслужил в своем узком кругу высокое и почетное звание: Гуру, Учитель. Легко ли это было! Физический аскетизм, внутреннее самосозерцание и контроль, поездки в глубокие пещеры с целью достижения состояния самадхи; во внешней жизни — развитие четырех безмерных качеств: безмерной дружественности, безмерного милосердия, безмерной радостности, безмерной отстраненности. Легко ли! И шли, шли люди. Кто исчезал, кто задерживался. Кто надолго, кто ненадолго. Но постепенно круг сподвижников сужался и определялся. Проводимая согласно Учению правильная жизнь, правильные сосредоточенные размышления дали хороший результат и в иных сферах деятельности: как-то пошли две трудно дававшиеся статейки, подоспела серия удачных, подтверждающих диссертационную мысль вскрытий; и сама диссертация пухла, близилась к завершающей перепечатке. Оркестр получил почетный вымпел Росцирка. И за это хвалили: не только приватно, но и с трибун, с газетных полос. Кто скажет, что неприятно их слушать, такие похвалы! Жизнь, в-общем, была полна, и Афигнатов был ею почти доволен. Почти доволен. Ибо иногда он все-таки плохо спал, и бывали моменты, когда не только никакая йогова медитация, а и размышления о благоприятных вузовских и цирковых делах не ввергали в желанный сон. Вспоминалось, как в детстве потряс и напугал его внезапно упавший в припадок сидевший рядом в трамвае эпилептик; как в студенчестве с девушкой, на которой потом женился, ездил на электричке к дальнему крошечному полустанку, а потом в лесу перед костром всю ночь просидели обнявшись; или как потрясла его репродукция с картины совсем неизвестного художника: некто в сюртуке песочного цвета сидел в неглубоком кресле перед столиком с изящной статуэткой, и вид имел при этом очень грустный. Репродукция висела в его комнате, пока жена, уходя, не забрала ее. И ведь так просил оставить! Нет, взяла. И так порою пусто без нее, просто безнадега.
Кинодеятель, или деятель кинотеатра, некая Конычева первоначально не представляла для Антона Борисовича ни малейшего интереса. Тайна медитации открыта лишь сильным существам! Потом она поехала с ними в пещеру, вкушать самадхи, опозорилась там, сорвала вообще тщательно готовившийся акт. Однако растерянное лицо, безмерно печальный взгляд, ищущая покорность в облике ввели Афигнатова в заблуждение: он поверил, что эта женщина только и думает о том, как овладеть глубокими и великими истинами. Ему в голову не приходило, конечно, что Лизоля попросту влюбилась в него! Он ходил к ней пить приносимый с собою и лично завариваемый зеленый чай, и втолковывал ей учение о Йоге. Она помалкивала, — лишь глядела на него кротко, по-коровьи, — пока он не опомнился однажды, в момент, когда брал для нее контрамарку у циркового администратора, и не сообразил, что это ведь уже не в первый раз! Оказывается! Влезши молчаливой рыбкою в его мозг, она мутила, грязнила намерения, мельчила помыслы духа, отвлекала на мелкие, ничтожные дела.
Гуру решил порвать с Лизолей.
Явился со своим зеленым чаем, попил его без сахара, сказал, что контрамарки на сей раз не принес, и объявил о своем намерении расстаться с нею, как не прошедшей первоначальных испытаний, а также не обладающей дхармическим глазом, или внутренней восприимчивостью к Учению.
— Что это вы, Антон Борисыч, каким-то глазом меня вдруг стали попрекать? — с обидою спросила Лизоля. — Уж так и сказали бы сразу, что не нравлюсь вам, как женщина, вот и все. Что мне про глаз-то говорить! Я и сама про глаза-то кой-чего знаю.
— Что же именно?
— Карий глаз страстный, синий глаз опасный! А вы контрамарочку пожалели. Убудет от вашего цирка, если лишний раз там побываю. Вот вы ко мне хоть сколько в кино ходите — и копеечки не возьму!
— Но не в этом ведь дело, вы поймите! — плаксиво воскликнул Гуру. — Как может личность, стремящаяся к освобождению, достигаемому сознанием омерзительности субъективных желаний, стремящаяся к высшему состоянию, или чакраварти, заниматься такой чепухой, как унизительное добывание контрамарок! Тьфу, мелочь, низость, и говорить-то об этом непотребно! А вы меня запутали. Вернее, впутали. Прощайте, прощайте! Я ухожу от вас. Пусть ваши добрые деяния формируют хорошую карму.
«Карму! Дать бы тебе сейчас по кумполу. Чтобы знал, как отнимать впустую время у одинокой женщины». Так подумала Конычева, — но не сказала, конечно. А лишь, подойдя к Гуру, толкнула его обратно на диван.
— Как вы понимаете ваши «благие заслуги»?
— Ну, это много чего! — отвечал Афигнатов. — К примеру, не воровать, не клеветать, не говорить грубых слов, не болтать вздора…
— Это ясно, понятно! Чего не делать, мы худо-бедно знаем. А вот что делать, делать-то что? Ке фер?
Учитель несколько растерялся:
— Ну, как сказать… совершать исключительно добрые деяния.
— Так, хорошо. Значит, если я не ворую — то уже тем самым делаю доброе дело? Что-то не очень я поняла. Что вы все бегаете тогда, учите кого-то, чего-то обретаете, колготитесь? Придите домой, лягте на пол и лежите, пока не умрете. Лежа и не украдете, и не напрелюбодействуете, и не умрете. Так вы это понимаете, что ли?
— Ну… Ну, зачем же?..
— Ага, ага! Значит, и вы так не думаете! Благие заслуги — это не только не делать злого, а еще и делать доброе, вот что. А что вот вы доброго в своей жизни совершили, скажите? — говорила Лизоля-провокаторша.
Прошло мгновение, и вдруг кровь густо бросилась в худое лицо Гуру: он понял как-то вдруг, что истинно добрых дел он за собою и правда не может припомнить, разве что — играл в цирке, и люди радовались, слушая музыку. Все же остальное — дела такие, ни добрые, ни злые, скорее — обязательные, общежитейские, от которых холодно или жарко лишь самому себе.
— Что же вы мне теперь сказали… — он резко встал, поднял руку, коснулся пылающего лба. — Как вы мне сейчас сказали…
Словно во сне Гуру поднялся с кресла, подошел к окну и взглянул на двор перед Лизолиным домом. Там в кустах стоял донельзя пьяный бородатый старик затрапезного вида и громко пел: «Неужел-ли это я-аа!..». Трое ребятишек сосредоточенно били четвертого; он с воем ужом, наконец, выскользнул от них, и помчался между кустиков и клумб, петляя. Важная мамаша прокатила младенца в коляске. За нею шел еще малыш, и, судя по всему, в ближайшем будущем она рассчитывала подарить свету нового гражданина или гражданку времен перестройки и гласности. На асфальтовой дорожке крупно написано было мелом: «Чичкова — дура!»
НЕ ВСЕ СПАЛИ НОЧЬЮ
Вечером в Потеряевку стали прибывать странные гости; поодиночке, редко по-двое сходили с пыльного автобуса мужики и двигались к деревне. Кто с сумкою, кто с портфельчиком, кто в сеточке нес нечто завернутое в газету или в полиэтилен. Все они спрашивали Богдана, и всех их отправляли на стройку конюшни, воздвигаемой батраками. Мужики несли хомутики. Богдан плакал, принимая подношения, мычал и порывался бежать к хозяину за деньгами, чтобы снова устроить попойку. Но мужики говорили: «Да нет, сегодня — что ты, сколько можно! Сегодня мы в завязе». Прощались и уходили. Явился среди них и тот парень, что жаловался на ужасного обидчика. Оказалось, правда, что фамилия у того совершенно никакой не Бороров, а Вешкуров, а обида была в том, что поставил прогул на работе — в то время как причина была уважительная, связанная с похоронами соседки.
Наконец, ушел последний мужик; Богдан, Клыч и Фаркопов остались одни в стенах фермы, где между стропилами начало уже темнеть небо. Они сидели и глядели на гору хомутиков, и еще на три их мешка, привезенные Клычем. Даже если бы все они прожили не по одной, а по три батраческих жизни, — все равно такого числа хомутиков было не израсходовать.
— Свет-то, оказывается, не без добрых людей остался! — с удивлением произнес Фаркопов, и Богдан подтвердил эту мысль. Молчаливый Клыч крякнул и скрипнул зубами. Они стали собираться. Придя в деревню, в свое грязное, захламленное жилье, поели старых консервов «Минтай натуральный», завалились на койки и лежали, пока не задремали.