Университетская роща
Шрифт:
Крылов остановил его руку, поднявшуюся было с кнутом во второй раз.
— Полноте, зачем же? — тихо проговорил. — И так ведь изрядно движемся.
Семен Данилович выдернул руку, но, встретившись со взглядом барина, переломил кнут, прижав ременную плеть к кнутовищу.
— Бедолаги, — незаметно пристроился к Крылову лёля. — Видать, село впереди. Вот и затянули милосердную. Може, подасть хто. Христа ради.
И в самом деле, вскоре они нагнали колонну этапников, бредущих по трое вдоль обочины широкой дороги. Склоненные головы, лохмотья, глухой звон ручных браслетов, ошметки грязи, облепившие ветхую обувь…
Не
Во прекрасном раю.
Сослал Господь Бог
На трудную землю.
Ой раю, мой раю,
Прекрасный мой раю!
Кто они? Воры, душегубы, осударевы ослушники-возмущенцы, бунтари, безвинные страдальцы?.. Кто б ни были они в прошлом, сейчас они представляли одно целое, измученное обездоленное существо, голодное и жалкое.
Век правдой жити,
Нам зла не творити,
От праведных трудов
Пищи соискати…
Заметив обоз, певцы прибавили в голос гнусавинки — для жалости — и приостановились. Умерили шаг и сопровождавшие их солдаты. Равнодушными взглядами скользнули по обозу, по лицам возчиков. Подаяние на этапе не возбранялось, наоборот, дополняло скудное казенное пропитание, из которого тайно и явно приворовывали многочисленные чиновники и прочий служебный народец. Всем есть-пить хочется; тащи из казны, что с пожару, в поле и жук мясо.
Возчики поделились с этапными кто чем мог. Перекрестясь, вкладывали в протянутые грязные руки хлеб, давали картошку, луковицы, «картовны и морковны» пироги, набранные в Успенке, ватрушки со щавелем-кислоротом. Лица мужиков сосредоточенны, просветленны: как же, подаяние угодно Богу, после него душа свободно вздыхает.
Да и то подумать, жизнь — колючая нива, не пройдешь, ног не сколовши, от сумы да тюрьмы грех зарекаться. Кто ж его знает, как судьба своя собственная обернется — матерью али мачехой?
— Спаси тя Осподь… — бормотали этапные и проворно прятали подаяние в холщовые сумки, пустой тряпицей болтавшиеся на пеньковой веревке сбоку; у кого сумок не было, совали за пазуху, скрывали в лохмотьях.
Несколько горстей ржаных сухарей отсыпал из своего тощего узелка и Крылов.
— Не взыщите, — стыдясь чего-то, проговорил он положенные в таком случае слова и отошел в сторону.
И только тогда заметил, что один Акинфий никак не участвует в общем деле. Даже с места не сдвинулся: как сидел на телеге развалившись, так и остался сидеть. Лишь глаза расширились, горят, кожа на скулах побледнела. Уставился на каторжников, словно опоенный, ничего не соображает. Казалось, трясет парня какая-то лихорадка.
Нехорошее предчувствие тронуло Крылова.
— Что, Акинфий, здоров ли?
Акинфий с трудом выбрался из оцепенения, натужно осклабился.
— А чего мне, барин, сделается? — спросил, беря вожжи. — Мне всё ладно: либо так, либо сяк, либо эдак, либо как!
Гикнул, щелкнул распущенным кнутом по земле — грязь только визгнула — и покатил вперед. Нищенское братание с каторжниками не интересовало его. Или он делал вид, что не интересует. Не впервой встречал паренек кандальников, и в его уральской деревушке сердобольные сельчане по сибирскому обычаю на специальную полочку возле избы на ночь клали хлеб и махру для убеглых каторжан, но именно сегодня ожгла его душу острая потаенная мысль: сколь много на свете людей, переступивших закон, не убоявшихся его строгостей, — и ни-че-го!
Милосердная песня осталась позади.
Ой раю, мой раю!
Прекрасный мой раю…
Лошади втянули обоз на крутолобый взгорок. Открылись поля — желтые, светло-зеленые; среди них свежей заплатой чернел клин, распаханный под озимые. Из темного ельника выбелела церковь. Затем показалось и само поселение, предусмотрительно отступившее от большака подальше к лесу, в уютный распадок между холмами.
Оно было добротное, чистое. Весь мирный облик его говорил о том, то живут здесь не рукосуи какие-нибудь, у которых от лени губы обвисают блинами, а люди работящие, толковые. Через каждые пять дворов — колодезный журавль. Огороды сплошь унавоженные; так и прут из земли густые кружева моркови, редьки, брюквы; дружно ощетинились луком высокие гряды. По изгородям малина топорщится, под шершавым белесым листом алую ягоду прячет. Вот только ботвы картофельной что-то не видать… Неужто столь разумны здешние земледельцы, что вывели картошку в специальные поля, оставляя место на своих огородах для прочей культурной мелочи? Или тут что-то не так? На усадьбах, обнесенных изгородью, срублены крепкие дома-пятистенки. Здесь же дровяники, сенники, завозни — навесы для телег, стайки для скотины. Двускатные крыши из теса и дранки венчаны охлупнем — коньком в виде птицы или головы оленя. Три-четыре окна по фасаду — да все стеклянные. Бычьих пузырей нет и в помине. Разве что у некоторых, видать, у более бедных, не могущих иметь дорогостоящее цельное стекло, в окна вставлены осколки, оправленные берестой.
«Привольно страннику на Руси. Стучись за полночь в любую крестьянскую избу, просись христа ради переночевать — не откажут.
Да и то — ночлега с собой никто не возит, мир не без добрых людей»… — так думает каждый путник в преддверии непогодной ночи, завидя желтое мерцание лучины в окнах», — вспомнились очерки Сергея Максимова, знатока жизни странствующего люда.
Но это мирное опрятное село жило по каким-то иным законам. В крайней избе, и в соседней, и в следующей обозникам в приюте было отказано.
— Ступайте к старосте, — однообразно отвечали неприветливые женщины, пряча глаза под низко сдвинутые на лоб темные платки, и захлопывали тяжелые ворота с деревянными вазами на опорах-столбиках.
— А и де староста? — сердито вопрошал Семен Данилович.
— По-за церковью. В конце села. Где у нас этапный дом. Туда и ступайте.
Да, не похоже было, что здесь выйдут с куском хлеба, заслышав милосердную песню.
Пришлось гнать обоз через все поселение, к церкви.
Маленький толстый человек в серой поддевке, босой, размахивая «курашкой»-картузом, бежал навстречу. Он и сказался здешним старостой.
— Пожалте… господа… сюда, — давясь словами от бега, выговорил он и повел за собой подводы — далеко за божий храм, на отшибину.
Как выяснилось, в селе имелся специальный дом для приезжих. Что-то вроде постоялого двора, где можно было переночевать на полу, распрячь, покормить лошадей — из собственных запасов, разумеется. Только дом, двор и ничего более. И все-таки это была крыша, ночлег.
— Располагайтесь, господа, — кланяясь, сказал толстяк. — Не сумлевайтесь, у нас чисто… как у людей…