Университеты
Шрифт:
И кажется, чем больше мой жидовский образ был неприятнее человеку, тем предупредительней он себя вёл. Но разумеется, понял я это не вдруг.
Прошествовав по привокзальной площади с откинутой в сторону полой сюртука и демонстрируя окружающим револьвер, наглинку и высветленные добела волосы, вкупе с загаром и рядом иных деталей долженствующие показать меня боевитым палестинским ашкеназом, я добился только любопытствующих глаз да резиновых улыбок.
– Месье… – рослый немолодой ажан, воплощение служебной любезности, прикоснулся
Навязав свою помощь в покупке билета, полицейский с нескрываемым облегчением сопроводил меня до вагона, сдав проводнику. Что характерно, попытки спросить документы даже не возникло, и я бы даже сказал – несколько даже демонстративно.
– Месье Хейфиц из Палестины, – представил меня ажан, утомлённый ершистой биографией моего образа и нарочито дурным французским, щедро разбавленным идишем и немецким, – командирован своей общиной на мирную конференцию в качестве наблюдателя.
Пробираясь на своё место под пристальными взглядами пассажиров, в которых мне порой отчётливо чудились винтовочный прищур, я…
"– Олимпиада 1936" – многозначительно сказало подсознание и замолкло, оставив сложную, быстро тающую цепочку ассоциаций.
… смутно уловил суть, но не стал морализаторствовать, а просто принял во внимание, сделав в памяти своеобразную зарубку.
Не считая несколько напряжённой атмосферы из-за моего драматического появления, особого различия с российскими вагонами второго класса я не ощутил. Несколько иной декор, ничуть притом не лучший, да пахнет больше не луком и водкой, а чесноком и вином, да более резкие запахи помад, вежателей и прочего парфюма. А в остальном всё та же смесь провинциального дворянства, мелких чиновников и лавочников, разве что крестьян побольше, да поведение более демократичное.
Однако же на уровне более глубинном отличии чувствовались, и до чесотки захотелось включить режим этнографа, изучая быт и нравы аборигенов, но увы. Образ мой предполагает некоторую колючесть, политизированность и боевитость, полагающиеся палестинским иудеям едва ли не де-юре.
Получасом позже меня приняли-таки как данность, включив некоторым образом в экосистему вагона, хотя и несколько наособицу, как существо безусловно опасное. Обитатели вагона разделились на компании, и пошли обычные для путешествующих разговоры, игра в карты и шахматы, чтение и дремоту. Ну и разумеется, везде что-то жевали, грызли, обсасывали и пригубляли, неспешно трапезничая по французскому обычаю.
Мало-помалу, в разговоры, а затем и в совместную трапезу втянули и меня. Попутчиков не смутил даже нарочито колючий образ, едва ли не бьющийся током при ближайшем рассмотрении.
– Месье…
– Хейфиц, Сруль Хейфиц, – отвечаю атлетически сложенному мужчине, главенствующему в небольшой разномастной компании, и подсознание хихикнуло чему-то, снова разродившись цепочкой ассоциаций.
– Базиль Анри Леруа, – чуть поклонился атлет, не вставая. Следом за ним скороговоркой представились прочие члены компании.
– Месье Хейфиц, приглашаем вас разделить с нами хлеб, – торжественно сказал Леруа, каким-то очень священническим жестом указав на разложенную еду, – если, разумеется, вы не слишком строго соблюдаете кашрут.
– Я не религиозен, – не чинясь, подсаживаюсь к компании, выкладывая на общий стол свои припасы.
Обходя благоразумно дело Дрейфуса и тому подобные неприятные реалии французского антисемитизма, собеседники мои с большим интересом расспрашивали о реалиях Палестины и житие иудейских общин в тех библейских местах.
Тропинка нашей беседы вилась самым причудливым образом, затрагивая то палестинские события, то мирную конференцию, а то и европейскую моду, непременно почему-то в контексте провинциальной деревенской жизни. Французы, мня себя законодателями европейской и мировой моды, не всегда соотносят реалии высокой парижской моды, и собственные скромные возможности при не всегда безупречном вкусе.
Бытие в шкуре молодого палестинского сиониста оказалось неожиданно интересным, и я бы сказал – с перчинкой. Видя, как осторожно собеседники обходят проблемы, которые считают острыми, и с какой носорожьей деликатностью топчутся там, где действительно стоило бы проявить дипломатичность, забавно. Ещё более забавно отвечать им от лица сионистов, не являясь таковым ни по крови, ни тем паче по убеждениям.
Разбираюсь я в этом более иного реального сиониста – хотя бы потому, что могу взглянуть на какие-то философские или же материалистические проблемы отстранённо, без национальных и религиозных заскоков. Ну и круг общения, н-да…
– Нет, нет и ещё раз нет! – отстранённо горячился я, делая глаза, лицо и прочее так, как и полагается молодому политизированному и немножечко говнистому жиду при споре.
– Гийом… ну вы же умный человек, – чуть спокойней обратился я к провинциальному мелкому лавочнику, и тот приосанился… – а говорите иногда такие глупости!
– Нет! – я выставил руки, – винить вас в этом я не могу, это довлеет над вами веками, кажется аксиомой, а на деле – просто с детства заученные вещи, не являющиеся истиной. Подобные проблемы есть у каждого народа… да-да, и у нас тоже!
Гийом нехотя, но всё ж таки кивнул, и полное лицо его с бульдожьими совершенно брылями, колыхнулось значительно. Лавочник позиционирует себя человеком думающим и априори нейтральным, как и положено здравомыслящему деревенскому торговцу, опасающемуся поссориться с покупателями. Маска эта с годами приросла к нему, став частью естества, и даже если мужчина не согласен с чем-то, реагировать он привык сдержанно.
– Вы, кажется, получили духовное образование, Базиль? – повернулся я к атлетически сложенному учителю.
– В Страсбурге, – кивнул тот, – но вовремя понял, что для духовной стези я слишком приземлён.
– В католицизме есть какие-то… э-э, духовные аксиомы, в которые полагается просто верить?
– Есть, разумеется, – отозвался Базиль, переглянувшись с Франсуа и Габриэлом, молодыми фермерами, сидящими по большей части молча и воспринимающими нашу беседу чем-то вроде бесплатного театрального представления.