Ураган (сборник)
Шрифт:
— Залежался, как видишь, обленился. Чувствую себя намного лучше. Выпишусь, как только профессор разрешит.
— Ага, теперь не споришь с ним? Слушаешься? То-то… — Как там Леня? А Петю и Свету видела? — Все передают тебе привет и желают скорейшего выздоровления. Петя сейчас дни и ночи занят на пруду. Они там для вашего профессора отловили всех мух, которых не успели потравить. Так что Петя совершенствовался в специальности мухолова. Остается еще приз получить. Он тебя на помощь зовет. — Передай — скоро подоспею. Пусть оставит на мою долю. Так они перешучивались и лгали друг другу еще минут сорок, чувствуя острую осознанную тревогу, буквально изнывая от нее, и тон
— Так ты смотри, веди себя скромно, притвора. А то здесь такие сестрички бегают.
— До развода дело не дойдет, — улыбнулся он и внезапно с ужасом осознал двойной смысл этой фразы.
XI
Дни шли за днями, Евгению Максимовичу становилось то лучше, то хуже. Приближался конец «трехнедельной отсрочки». Евгений Максимович понял, что фостимин малоэффективен. Ломота частично прошла, но в тех же местах началось онемение. Оно распространялось, охватывая обширные участки. И чем больше слабел Евгений Максимович, тем предупредительнее становились врачи, сестры, санитарки. Даже известный ворчун и скареда Василий Васильевич, завхоз, неспешно и торжественно, будто погребальный венок, принес цветы и коробку конфет, выдавил из себя несколько ласковых слов, от которых по коже поползли мурашки. Евгений Максимович надкусил из вежливости одну конфету и тут же пожалел об этом. В последние дни он потерял аппетит, проглоченная пища стояла комом, и желудок не в силах был ее переварить. Постоянно тошнило.
Менялась и личность Евгения Максимовича — он становился настоящим больным. Возрастала забота окружающих, но уже никто не приходил к нему, доктору, за советом, как это бывало еще недавно. Косолапя, выворачивая непослушные ослабевшие ноги, он медленно шествовал по коридору в ванную, опираясь на руку санитарки, и советовался с ней, какое полотенце брать с собой.
Только дневник в «рабочем календаре» вел он по-прежнему педантично, внося все изменения, которые замечал сам и которые показывали анализы, в две графы: «самочувствие» и «объективные показания». Ему казалось, что постепенно он как бы весь переходит в эти записи, перенося туда и «вес», и «гемоглобин», и «пульс», чтобы истаять до конца, оставшись существовать лишь в черных буковках на белой бумаге. Вдобавок ко всему, в последние дни под разными предлогами Евгению Максимовичу старались не давать формуляров с результатами анализов. Петя в ответ на вопросы тоже отводил глаза и говорил что-то бодренькое.
Когда в очередной раз пришел профессор Стень, Евгений Максимович увидел впервые за все время, что знал его, мешки под глазами. Морщина на невысоком гладком лбу прорезалась резче, веки покраснели, как от бессонницы. Этот измотанный Стень почему-то взбодрил Евгения Максимовича, он даже пошутил:
— Новую монографию пишете срочно? — А что? — Докторскую вроде бы уже защитили… Владимир Игнатьевич понял. Возможно, ему и другие говорили, что вид у него неважный.
— Не скроешь от вас. Кое-что посложнее монографии. Вы же сами сказали, что надо в «великаны» пробиваться.
— Вот и хорошо, что стали меня цитировать. Старые люди — как старые истины. И к тем и к другим стоит прислушиваться.
— Говорю то же самое. Видите, как теперь в унисон попадаем мы?
Евгений Максимович нашел в себе силы, чтобы приподняться на подушке.
— Так плохи наши дела? — в упор спросил он. — Ну, не так плохи, как предполагаете вы, но и не так хороши, как хотелось бы.
Он исподлобья посмотрел на Евгения Максимовича. В запавших серых глазах мерцали льдинки раздумья.
— Фостимин недостаточно эффективен. Он пока действует лишь как ингибитор. Болезнь не развивается, но, видимо, личинки не убиты. Организм ваш сильно истощен, справиться с ними не может. Биохимики подсоединяют к фостимину различные активные прицепы, но им необходимо время…
— А у нас его нет, — закончил за профессора Евгений Максимович. — Сколько же мне осталось, по вашему мнению?
— Я уже говорил, что ваше положение не так плачевно, как предполагаете вы.
— Откуда вы знаете, что предполагаю я? — Разве мы, коллега, мало изучали психологию больных? — Значит, у вас что-то есть на уме. Выкладывайте, сказал Евгений Максимович и сам удивился тому, что говорит так, как профессор Стень.
Владимир Игнатьевич, наверное, тоже отметил это и улыбнулся краешками губ.
— Раскладка у нас такая, что сроков назвать не могу. Но продержаться надо, может быть, и побольше месяца. В любом случае необходим стимулятор сильный и специфический…
— А его нет, — вставил Евгений Максимович.
— Он есть, но опробован мало, очень мало, — сказал Владимир Игнатьевич и подумал: «…несмотря на все усилия мои…» — Мы выделили этот стимулятор из самих личинок. Им он необходим, чтобы организм-пристанище не погиб раньше, чем закончится их развитие. А оно длится две-три недели…
«Достаточно было нам с Петей проронить несколько слов — и они вызвали у него цепь ассоциаций. Для нас это были обычные, будничные наблюдения, а у него они породили новую мысль, и за нею последовало немедленное действие. Удивительный человек — с молниеносным воображением и точным расчетом, самолюбивый, часто предпочитающий перестраховаться и переложить ответственность на других и в то же время рискованный, безразличный и заботливый, многоликий и противоречивый, Может быть, именно такие необходимы в наше время больше, чем мы с Петей?»
Евгению Максимовичу казалось, что думает он о профессоре Стене как о постороннем человеке — думает достаточно объективно. Но за всеми его рассуждениями скрывалась одна главная мысль — надежда: «Может быть, он сумеет спасти меня?» Слова профессора о сроках застряли занозой, и он проронил в ответ:
— Всего две-три недели… Слишком мало…
— Еще две и еще… Как в песне, «еще много-много раз». Вводить необходимо каждые две недели.
Их взгляды встретились. И снова, как это случалось неоднократно, они молча сказали друг другу больше, чем могли вымолвить.
— Давайте бумагу еще для одной расписки, — проговорил Евгений Максимович. — Раз уж я все равно превратился в подопытного кролика…
Он долго лежал неподвижно, совершенно обессиленный разговором. А как только закрыл глаза, снова погрузился в волны кукурузного поля, где его ожидала смертельная опасность…
Он застонал и раскрыл глаза. В палате было уютно, мягко светились плафоны, тихая музыка долетала из магнитофона — его любимые мелодии. Это был мир, созданный человеком вокруг себя, чтобы отгородиться от мира природы. И все-таки человек покидает его и уходит туда, где родились его давние незащищенные предки, где на каждом шагу, в каждой встрече с прекрасным или уродливым, в каждом глотке свежего воздуха его подстерегает опасность. И, возвращаясь в созданный им, свой знакомый — до винтиков — мир, он в самом себе несет отраженную многоликость мира, в котором был рожден, он сохраняет ее в своих поступках и делах, она необходима ему, чтобы выжить, и только немногим очень редко удается преодолеть ее. Тогда человек как бы излучает вспышку света, уходящего на много лет вперед, чистого, яркого и мощного, как луч лазера.