Урамбо(Избранные произведения. Том II)
Шрифт:
На крыше электрической станции взвился белый пар. Завыл гудок. Аннушка, соборная кликуша, с детской головкой на скрюченном теле, напугалась, запричитала. В ее ясных глазах вспыхнул огромный свет.
— Господи, господи, господи… гряди, гряди, гряди… глас трубный…
— Пойдем, — сказал Анютин.
Он искал Шеломина. Они долго шли молча. Анютин ворочал тяжелые, чугунные брусья мысли. Сказал:
— Болтают, будто воевать хотите?
— Все равно студентов призовут, — ответил Шеломин. — Все говорят.
— Ну и дожидались бы…
Анютин взмахнул руками.
— Эх, это ты все из-за бабы! Знаем мы вас!
Сердце Шеломина метнулось, больно ударилось о ребра клетки, но тренированный мозг механически стал собирать чужие, газетные слова. Шеломин говорил о Бельгии, о проливах, о грядущем экономическом расцвете. Анютин мял черную, пропитанную смазкой, кепку, не был согласен и не знал, как быть с учеными словами. Вместо ответа спросил:
— Как же, модель-то лить?
— Нет уж, погоди… когда вернусь… Все равно, — вздохнул Шеломин.
Они дошли до калитки.
— Ну, до свиданья вам…
Анютин молча сжал руку, хотел сделать что-то для друга, сказать главное — потоптался и ушел, унося свою бессловесную правду. Кругом щурились ставнями домишки. У ворот мещанки лузгали семечки. Чиновник в фуражке с кокардой, в нижней рубашке и драных брючках, держал под мышкой два трехцветных флага, — третий, взобравшись на лесенку, привязывала босая баба. Девица в розовом платочке показала на Анютина пальцем и прыснула.
— Вот дык кавалер!
Анютин запнулся в колее, снова отчаянно махнул руками и крикнул:
— Эх, пропадешь с тилигенцией!
Баба вздрогнула, выругалась: «Черт!», распустила юбку. Чиновник заглянул.
Шеломин не слышал.
Он занялся очень важным для него вопросом: удобно ли сегодня же воспользоваться приглашением Никольского или лучше «выдержать характер» до завтра? Тело казалось невесомым, жаждало движенья, все равно надо было куда-то пойти. В голубом домике ждала Надя. Размышляя, он стал бриться. Побрившись, подумал: «Если отложить до завтра»… на подбородке чуть-чуть проступили волосы.
Надя встретила его веселой суетой и улыбками.
— У-у, злюка! Не приходил. Ну, поссорились, ну и будет… Точно взаправду все.
Прямоугольный раздвижной стол был завален вишней. Попадья и реалисты вынимали, с помощью шпилек, вишневые косточки.
— А, Толичка! Давненько, давненько. Чайку не хотите ли? Кофею? — принялась угощать попадья, подвигая варенье, вишневое, малиновое, яблочное, смородиновое, липовый мед, сахар, пирожки, ватрушки, сдобнушки…
Сосунок запикал. Попадья вынула тяжелую, как на полотнах Рубенса, грудь… Нет, разве могли быть «взаправду» — Урамбо, выстрелы, жизнь — в этом жирном сахарном углу?! Все это — сказки, веселые и страшные, рассказанные старухой няней, в детской, при свете ночника.
Попадья и Наталья Андреевна шушукались, обсуждали, когда назначить обряд обрученья, какие печь пироги: с яблоками, с вишней, с мясом или курники?
Надя и Толя пошли в сад, на скамейку, — «посидеть».
Директор гимназии устроил для добровольцев, прежних своих питомцев, прощальный ужин. Было очень торжественно. За правым узким концом стола, как Саваоф, восседал законоучитель, о. Павел. Затем — городской голова, начальник гарнизона, председатель суда и прочие отцы города. На левой половине — молодежь. Директор занимал место посредине. Перед ним стоял винегрет в провансале, остальные ели поросенка с кашей. Директор говорил речь.
Директор преподавал историю, а потому начал с «яиц Леды». Он перечислил все германские города, бывшие когда-то славянскими, начиная с туманной северной Пруссии и удаляясь все дальше к югу, к благословенному Босфору и багдадской дороге. Там, в голубых водах аргонавтов и нимф, директор снова потонул в мифологии, возвышаясь, постепенно, до полумесяца над Ай Софией, где еще выше должен был воссиять крест. Но так как креста все еще не было, голубые воды аргонавтов превратились в мутные потоки философии, где, в колбах германских алхимиков, из Канта родился Крупп. Таким образом, необходимость уничтожения свирепых гуннов стала очевидной…
— Знайте же, — патетически закончил покровитель животных, — каждый из вас, вонзая штык в немецкое мясо, исполнит верховный нравственный закон, вечный, как звездное небо!..
Во время речи директора был съеден не только поросенок, но и рябчики и сливочный крем. Начальник гарнизона, представительнейший генерал, опрокинул последнюю рюмку померанцевой и, под влиянием естественного подъема, провозгласил тост за здоровье обожаемого монарха.
Все встали и бодро трижды прокричали ура.
Тогда директор принялся за свой невинный винегрет в провансале.
Генерал все еще стоял, приподняв рюмку, прищурясь, залюбовавшись возвышающей картиной: направо — Саваоф, налево — Исааки, идущие на заклание, в центре — премудрый Авраам и потом он, генерал, выше еще генерал, и еще генерал и над всем — обожаемый!
Тост генерала был кстати. У обожаемого, в переименованной столице, в Петрограде, болел живот. Три бумажки о помиловании приговоренных к повешению были употреблены в дело. Он взывал к придворному святому; но святой был занят господом богом, т. е. любовью, и только к вечеру прислал рецепт: «Ступай в баню с бабой».
По сродству душ, генерал ощутил вполне сходное побуждение и, насвистывая «Коль славен», покинул патриотический пир. Саваоф, предпочитавший православную очищенную, хоть и запрещенную высочайше, по причине буйного мужицкого нрава, почувствовал настоятельную потребность в свежем воздухе. Шеломин почтительно его поддерживал. Никольский икал, вскидывал вверх бороду. В небе плясал огромный Юпитер.
— Ишь, немец, проклятый, опять шпионит!
— Что вы, папаша, до фронта тысячи три верст. Цеппелины едва перелетают Ламанш…